Мы легли в неглубокий овражек под пальмами, словно трупы в братскую могилу, и я вспомнил еще одну смерть — Марселя, повесившегося на люстре. Ни я, ни она не умерли бы от любви. Мы погоревали бы, разошлись и нашли бы другую любовь. Наша стихия — комедия, а не трагедия. Среди деревьев носились светлячки и бросали дрожащий свет на мир, в котором мы были чужими. Мы — белые — были здесь слишком далеко от родного дома. Я лежал так же неподвижно, как Monsieur le Ministre [господин министр (фр.)].
— В чем дело, родной? Ты на меня за что-нибудь сердишься?
— Нет.
— Ты меня не хочешь, — покорно сказала она.
— Не здесь. Не сейчас.
— В прошлый раз я тебя рассердила. Но я хотела это загладить.
— Я так и не рассказал тебе, что произошло в ту ночь. Почему я отослал тебя с Жозефом.
— Я думала, ты не хотел, чтобы меня видели Смиты.
— Доктор Филипо лежал мертвый в бассейне, вон там, совсем рядом. Где сейчас лунный блик...
— Его убили?
— Он перерезал себе горло. Чтобы не попасть в руки тонтон-макутам.
Она слегка отстранилась.
— Понимаю. Боже мой, до чего ужасно все, что здесь происходит. Живешь точно в кошмаре.
— Только кошмары здесь стали реальностью. Гораздо большей реальностью, чем мистер Смит с его вегетарианским центром. Большей реальностью, чем мы с тобой.
Мы тихо лежали рядом в нашей могиле, и я любил ее так, как никогда не любил в «пежо» или в спальне над лавкой Хамита. Слова сблизили нас больше, чем любые прикосновения.
— Я завидую тебе и Луису, — сказала она. — Вы во что-то верите. Еще можете что-то объяснить себе.
— Ты думаешь? Ты думаешь, что я еще во что-то верю?
— Мой отец тоже верил, — сказала она (впервые в разговоре со мной она упомянула об отце).
— Во что? — спросил я.
— В лютеранского бога, — сказала она. — Он был лютеранином. Набожным лютеранином.
— Счастливый человек, если он во что-то верил.
— А люди в Германии тоже перерезали себе глотки, чтобы не попасть к нему в руки.
— Ничего тут нет странного. Так устроена жизнь. Жестокость — как прожектор. Она шарит, нащупывая жертву. Мы ускользаем от нее только на время. Сейчас мы с тобой прячемся от нее под пальмами.
— Вместо того чтобы действовать?
— Вместо того чтобы действовать.
Она сказала:
— Тогда я, кажется, предпочитаю отца.
— Ну уж нет.
— Ты о нем знаешь?
— Мне рассказал твой муж.
— Он по крайней мере не был дипломатом.
— Или хозяином гостиницы, который зависит от туристов?
— В этом нет ничего дурного.
— Капиталистом, который только и ждет, чтобы в страну опять потекли доллары...
— Ты говоришь, как коммунист.
— Иногда я жалею, что я не коммунист.
— Но ведь вы с Луисом католики...
— Да, нас обоих воспитали иезуиты, — сказал я. — Они научили нас размышлять, и мы по крайней мере знаем, какую играем сейчас роль.
— Сейчас?
Мы долго лежали, крепко обнявшись. Порой мне кажется, что это были наши самые счастливые минуты. Впервые мы доверили друг другу нечто большее, чем свои тела.
На следующий день мы отправились в Дювальевиль — мистер Смит, я и министр; за рулем сидел тонтон-макут — может быть, он должен был нас охранять, может быть, за нами шпионить, а может быть, помогать нам пробираться через заставы; это была дорога на север, по которой, как надеялось большинство жителей Порт-о-Пренса, в один прекрасный день придут танки из Санто-Доминго. И я подумал: что толку тогда будет от трех захудалых милиционеров у дорожной заставы?
На рынок в столицу направлялись сотни женщин, они сидели, свесив ноги, на своих bourriques [осликах (фр.)] и смотрели по сторонам на поля, не обращая на нас никакого внимания: для них мы не существовали. Проносились автобусы, выкрашенные красными, желтыми и голубыми полосами. В стране могло не хватать еды, но зато красок было хоть отбавляй. Склоны гор одевали темно-синие тени, море отсвечивало золотом и зеленью. Зелень была повсюду, все ее оттенки: ядовитая бутылочная зелень сизаля, пересеченная черными полосами; бледная зелень банановых деревьев, желтевших на макушке под цвет песка на кромке тихого зеленого моря. В стране буйствовали краски.
По скверной дороге на бешеной скорости промчалась большая американская машина, обдав нас пылью, — и только пыль была бесцветной. Министр вытащил ярко-красный носовой платок и протер глаза.
— Salauds! — воскликнул он.
Мистер Смит пригнулся к моему уху и прошептал:
— Вы видели, кто проехал?
— Нет.
— По-моему, один из них был мистер Джонс. Но я мог и ошибиться. Они ехали так быстро.
— Ну, это маловероятно, — сказал я.
На плоской неприглядной равнине между горами и морем построили несколько белых однокомнатных коробок, цементированную спортивную площадку и огромную арену для петушиных боев — рядом с маленькими домишками она выглядела почти так же величественно, как Колизей. Все это было расположено во впадине, наполненной пылью, которая, когда мы вышли из машины, вихрем закружилась вокруг нас, поднятая порывом ветра, предвещавшим грозу; вечером пыль снова превратится в грязь. И, стоя в этой цементной пустыне, я удивлялся, откуда могли тут взяться кирпичи для гроба доктора Филипо.
— Это что, античный театр? — с интересом спросил мистер Смит.
— Нет. Здесь убивают петухов.
Рот у мистера Смита страдальчески передернулся, но он поборол свое чувство: ведь оно было бы тоже своего рода осуждением.
— Что-то здесь не видно людей, — сказал он.
Министр социального благоденствия с гордостью ответил:
— На этом месте проживало несколько сот человек. Ютились в убогих землянках. Необходимо было расчистить площадку. Это была операция крупного масштаба.
— Куда же они переселились?
— Некоторые, наверно, ушли в город. Другие — в горы. К своей родне.
— А они вернутся, когда город будет построен?
— Да видите ли, мы хотим поселить здесь людей поприличнее.
По ту сторону арены для петушиных боев стояли четыре дома с опущенными, как у мертвых бабочек, крыльями; они напоминали дома Бразилиа, если их разглядывать в перевернутый бинокль.
— А кто будет жить там? — спросил мистер Смит.
— Это дома для туристов.
— Для туристов? — переспросил мистер Смит.
Даже моря отсюда не было видно; кругом не было ничего, кроме гигантской арены для петушиных боев, цементной площадки, пыли и каменистого склона. У одной из белых коробок сидел на стуле седой негр; вывеска над его головой сообщала, что он — мировой судья. Это было единственное тут человеческое существо; наверно, он обладал немалыми связями, чтобы так быстро здесь обосноваться. Нигде не было и признака рабочих, хотя на цементной площадке стоял бульдозер без одного колеса.
— Ну да, для посетителей, которые приезжают осматривать Дювальевиль, — разъяснил министр.
Он подвел нас поближе к одному из четырех домов, который ничем не отличался от прочих коробок, если не считать бесполезных крыльев — я представил себе, как они отвалятся в сезон проливных дождей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
— В чем дело, родной? Ты на меня за что-нибудь сердишься?
— Нет.
— Ты меня не хочешь, — покорно сказала она.
— Не здесь. Не сейчас.
— В прошлый раз я тебя рассердила. Но я хотела это загладить.
— Я так и не рассказал тебе, что произошло в ту ночь. Почему я отослал тебя с Жозефом.
— Я думала, ты не хотел, чтобы меня видели Смиты.
— Доктор Филипо лежал мертвый в бассейне, вон там, совсем рядом. Где сейчас лунный блик...
— Его убили?
— Он перерезал себе горло. Чтобы не попасть в руки тонтон-макутам.
Она слегка отстранилась.
— Понимаю. Боже мой, до чего ужасно все, что здесь происходит. Живешь точно в кошмаре.
— Только кошмары здесь стали реальностью. Гораздо большей реальностью, чем мистер Смит с его вегетарианским центром. Большей реальностью, чем мы с тобой.
Мы тихо лежали рядом в нашей могиле, и я любил ее так, как никогда не любил в «пежо» или в спальне над лавкой Хамита. Слова сблизили нас больше, чем любые прикосновения.
— Я завидую тебе и Луису, — сказала она. — Вы во что-то верите. Еще можете что-то объяснить себе.
— Ты думаешь? Ты думаешь, что я еще во что-то верю?
— Мой отец тоже верил, — сказала она (впервые в разговоре со мной она упомянула об отце).
— Во что? — спросил я.
— В лютеранского бога, — сказала она. — Он был лютеранином. Набожным лютеранином.
— Счастливый человек, если он во что-то верил.
— А люди в Германии тоже перерезали себе глотки, чтобы не попасть к нему в руки.
— Ничего тут нет странного. Так устроена жизнь. Жестокость — как прожектор. Она шарит, нащупывая жертву. Мы ускользаем от нее только на время. Сейчас мы с тобой прячемся от нее под пальмами.
— Вместо того чтобы действовать?
— Вместо того чтобы действовать.
Она сказала:
— Тогда я, кажется, предпочитаю отца.
— Ну уж нет.
— Ты о нем знаешь?
— Мне рассказал твой муж.
— Он по крайней мере не был дипломатом.
— Или хозяином гостиницы, который зависит от туристов?
— В этом нет ничего дурного.
— Капиталистом, который только и ждет, чтобы в страну опять потекли доллары...
— Ты говоришь, как коммунист.
— Иногда я жалею, что я не коммунист.
— Но ведь вы с Луисом католики...
— Да, нас обоих воспитали иезуиты, — сказал я. — Они научили нас размышлять, и мы по крайней мере знаем, какую играем сейчас роль.
— Сейчас?
Мы долго лежали, крепко обнявшись. Порой мне кажется, что это были наши самые счастливые минуты. Впервые мы доверили друг другу нечто большее, чем свои тела.
На следующий день мы отправились в Дювальевиль — мистер Смит, я и министр; за рулем сидел тонтон-макут — может быть, он должен был нас охранять, может быть, за нами шпионить, а может быть, помогать нам пробираться через заставы; это была дорога на север, по которой, как надеялось большинство жителей Порт-о-Пренса, в один прекрасный день придут танки из Санто-Доминго. И я подумал: что толку тогда будет от трех захудалых милиционеров у дорожной заставы?
На рынок в столицу направлялись сотни женщин, они сидели, свесив ноги, на своих bourriques [осликах (фр.)] и смотрели по сторонам на поля, не обращая на нас никакого внимания: для них мы не существовали. Проносились автобусы, выкрашенные красными, желтыми и голубыми полосами. В стране могло не хватать еды, но зато красок было хоть отбавляй. Склоны гор одевали темно-синие тени, море отсвечивало золотом и зеленью. Зелень была повсюду, все ее оттенки: ядовитая бутылочная зелень сизаля, пересеченная черными полосами; бледная зелень банановых деревьев, желтевших на макушке под цвет песка на кромке тихого зеленого моря. В стране буйствовали краски.
По скверной дороге на бешеной скорости промчалась большая американская машина, обдав нас пылью, — и только пыль была бесцветной. Министр вытащил ярко-красный носовой платок и протер глаза.
— Salauds! — воскликнул он.
Мистер Смит пригнулся к моему уху и прошептал:
— Вы видели, кто проехал?
— Нет.
— По-моему, один из них был мистер Джонс. Но я мог и ошибиться. Они ехали так быстро.
— Ну, это маловероятно, — сказал я.
На плоской неприглядной равнине между горами и морем построили несколько белых однокомнатных коробок, цементированную спортивную площадку и огромную арену для петушиных боев — рядом с маленькими домишками она выглядела почти так же величественно, как Колизей. Все это было расположено во впадине, наполненной пылью, которая, когда мы вышли из машины, вихрем закружилась вокруг нас, поднятая порывом ветра, предвещавшим грозу; вечером пыль снова превратится в грязь. И, стоя в этой цементной пустыне, я удивлялся, откуда могли тут взяться кирпичи для гроба доктора Филипо.
— Это что, античный театр? — с интересом спросил мистер Смит.
— Нет. Здесь убивают петухов.
Рот у мистера Смита страдальчески передернулся, но он поборол свое чувство: ведь оно было бы тоже своего рода осуждением.
— Что-то здесь не видно людей, — сказал он.
Министр социального благоденствия с гордостью ответил:
— На этом месте проживало несколько сот человек. Ютились в убогих землянках. Необходимо было расчистить площадку. Это была операция крупного масштаба.
— Куда же они переселились?
— Некоторые, наверно, ушли в город. Другие — в горы. К своей родне.
— А они вернутся, когда город будет построен?
— Да видите ли, мы хотим поселить здесь людей поприличнее.
По ту сторону арены для петушиных боев стояли четыре дома с опущенными, как у мертвых бабочек, крыльями; они напоминали дома Бразилиа, если их разглядывать в перевернутый бинокль.
— А кто будет жить там? — спросил мистер Смит.
— Это дома для туристов.
— Для туристов? — переспросил мистер Смит.
Даже моря отсюда не было видно; кругом не было ничего, кроме гигантской арены для петушиных боев, цементной площадки, пыли и каменистого склона. У одной из белых коробок сидел на стуле седой негр; вывеска над его головой сообщала, что он — мировой судья. Это было единственное тут человеческое существо; наверно, он обладал немалыми связями, чтобы так быстро здесь обосноваться. Нигде не было и признака рабочих, хотя на цементной площадке стоял бульдозер без одного колеса.
— Ну да, для посетителей, которые приезжают осматривать Дювальевиль, — разъяснил министр.
Он подвел нас поближе к одному из четырех домов, который ничем не отличался от прочих коробок, если не считать бесполезных крыльев — я представил себе, как они отвалятся в сезон проливных дождей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82