ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Люди кричали, стреляли в воздух. Когда спустились к пастбищу, Насрулло, старейшина кишлака, сгорбленный и маленький, с трясущейся редкою бороденкой, подошел к Каримжону. Тот спрыгнул с коня, поклонился старику, стал перед ним на колени. Старик прижал его к себе и заплакал. Каримжон молчал, уткнувшись лицом в его ветхий, заплатанный халат, а когда встал, на его лице остались грязные потеки от слез. А вокруг смеялись, и кричали, и улюлюкали. Оля смотрела на все это с ужасом, а Шавер тянул ее коня за повод и говорил: «Ну, ну, пошли, нельзя, зачем смотришь, пошли! »
На летовке резали баранов и коз, промывали рис, жарили огненный, с перцем и шафраном, зирвак, зародыш будущего плова, пекли лепешки, разводили айран, вытаскивали из закромов канистры, бочонки и бурдюки с вином и рисовой водкой. Достали даже купленную у алайских киргизов баклагу страшной самогонки из ячьего молока. Пили все, от мала до велика, пили и Юс, и Оля, и Шавер, и Каримжон, и пели, напившись допьяна, и выстукивали ритм на ведрах, и летали на «вертолете». На длинном конце бревна летал Каримжон. Ему было не в радость, его мутило, шатало, рвало, но он по-прежнему упрямо лез, и отталкивался от земли, и летел по кругу.
Каримжон пил весь следующий день, и день затем. И летал на «вертолете». Его катали мальчишки, по пятеро-шестеро уцепившись за толстый конец бревна. К третьему дню на него страшно было смотреть. Он и ночью пил, сидя у костра, и засыпал, скорчившись возле дотлевающих углей. Дрожал, проснувшись поутру, пил снова, сблевывал, пил. А к вечеру третьего дня мужчины собрались ниже летовки, где река, принимая в себя притоки с обеих сторон, становилась полноводной и опасной. Женщин не было. Только Оля, увязавшаяся вслед за Юсом и подглядывавшая сверху, из кустов. Мужчины стали со стороны дороги, – все, кроме Каримжона. А Каримжон пришел с другой стороны – босиком, в запачканной блевотиной и навозом, пропотелой одежде, которую не снимал со дня приезда. Он разделся донага, швырнул одежду в реку и ступил в нее сам. Разбухшая к вечеру река катила камни, швырялась клочьями пены, клокотала у торчащих камней. Солнце уже клонилось к закату, и пена казалась золотой. На середине Каримжон пошатнулся, едва не упал, но кинулся вперед, схватился за край камня, удержался, хотя поток уже волочил, обдирал, мозжил о камни. Выбрался он на другой берег, к молчаливой толпе мужчин, с длинным, во все бедро кровоподтеком. Навстречу Каримжону выступил старый Насрулло, произнес нараспев несколько непонятных слов, и все вдруг запели, и Каримжон вместе с ними. Его одели в новенький халат, армейские брюки и сапоги и повели наверх. Юс ожидал, что будут праздновать, но пирушки не устраивали, а вместо того все собрались смотреть, как Каримжон войдет в свой сколоченный из досок, обтянутый толем и брезентом домик, а следом за ним зайдет его жена, одетая как невеста, закроет за собой дверь, и (все молча, настороженно слушали) завяжет за собой засов веревкой. Каримжонов сын эту ночь ночевал у Насрулло.
Горное лето набирало силу, и дни приходили покойные, ясные. С утра небо было чистым, – свежее, лазурное, невероятной глубины, – а к полудню неизменно наносило к Диамиру облака, и в их скользящих тенях становилось зябко. Издали прилетал перестук сорвавшихся с кручи камней, журчал ручей, и почти неслышно, с шелестом ветра в арчовых ветвях уходили день за днем, – несчитанные, похожие друг на друга, и не виделось, что могут они закончиться, измениться, и не хотелось этого, а хотелось только так жить и гнать остальное прочь.
Юса с Олей приютил Шавер. Им отгородили одеялом угол, и за этим ветхим, заплатанным одеялом они спали, прижавшись друг к другу, а проснувшись, любили друг друга, слушая, как сопит в трех шагах от них Шавер, и тихонько подсвистывает в такт его жена, Гюли. Оля подружилась с ней с первого же дня. Внешне разные, были они поразительно похожи движениями, выражением лиц, – стоило только присмотреться к ним обеим, когда делали что-нибудь вместе, или попросту сидели, поглядывая друг на дружку. Хоть Гюли почти не знала русский, они даже и болтали, каждая о своем, кивали, согласно смеялись. Но это когда не было поблизости хозяина, а когда Шавер возвращался после непонятных своих дел (догадывался о них Юс, но думать о них не хотел), то уж говорил только он, прихохатывая, мешая русские и туземные фразы. Покладистая Гюли хлопотала по дому, кивала и улыбалась непрестанной мужниной болтовне, а иногда не выдерживала, прыскала, прикрывая рот ладошкой. Она любила сласти, Шавер доставал ей отовсюду курагу и изюм с медом, пахлаву и шербет, – а ближайший дантист был в Шахимардане, да и то умел только зубы рвать, предлагая пациенту вместо анестезии стакан водки. Гюли нравились Олины волосы. Она готова была часами расчесывать их, мять в пальцах, заплетать в косички, расплетать, заплетать в другие косички, побольше, или заплетать совсем уж мелкие, а те сплетать по две и по три, вплетать одну в одну, продевать в них серебряные и медные колечки, отполированные монетки, устраивая на Олиной голове башню, сверкающую стеклышками и металлом. Один раз, соорудив такое, она достала из сундучка потемневший от времени серебряный ажурный полумесяц с россыпью блестящих шариков, кусочков бирюзы, тонких серебряных цепочек по нему, и закрепила у Оли в волосах так, что полумесяц лежал на лбу, а цепочки свисали, прикрывая лицо как вуаль. Оля позвал Юса, тот восхищенно зацокал языком, похвалил, а Гюли вдруг засмущалась, отвернулась, делая вид, что занята каким-то горшком. Шавер потом объяснил: такое украшение носят невесты.
Оля почти ни о чем Юса не расспрашивала. Даже о том, когда исполнит обещанное, и в его ли силах исполнить. А Юс и сам не знал. Он говорил об этом с Семеном. Тот кивнул задумчиво, пообещал помочь и укатил вниз вместе с дюжиной своих «хлопцев» в халатах и тюбетейках, оставив на прощание пистолетик с коробкой круглорыленьких, уложенных в густое пушечное сало, будто поросята в грязь, патронов. Пистолет Юс в первый же день спрятал и не вспоминал о нем, а на лишние патроны выменял у Насрулло рисовальный альбом его внука и полдюжины огрызенных карандашей. Юса теперь никто не донимал работой, и он часами сидел у ручья или уходил наверх по распадкам, даже поднимался на ледник, – и писал. Верней, сидел подолгу, впитывая зрением, отпечатывая, собирая в себе неправдоподобную яркость красок, четкость линий, – чтобы лишь изредка, раз в несколько минут, положить на бумагу штрих. Иногда ему казалось, прежняя власть руки над бумагой возвращается к нему. Но было это совсем по-другому, чем раньше. Медленнее, жестче. В немногих штрихах отливалась чеканная сила, исходящая от напитанного, ладного, послушного тела, точного зрения, точности нервов и мышц, передававших тончайшие движения, – и радость от новой власти, сменившей ту, истеричную, больную, неуправляемую, рабом которой он был некогда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85