Из второго УАЗа вышел человек, которого Юс не успел убить. Рахим заметил Юса и улыбнулся.
Юс успел доесть лепешки, допить чай и облизать жирные пальцы, когда от раскинутого за летовкой, на том месте, где крутили вертолет, просторного шатра пришел с картонным планшетом под мышкой Семен и сказал:
– Што, хлопче, дочекався? От и твой час. Во, табе принес паперку, и аловак, малевать. И фарбы трошки. Акварель. Трымай. Презент от мене. А зараз иди, с тобой хаджи Ибрагим собрався гуторить. Кроме них двоих, старика с пиалой в руках и встревоженного Юса, в шатре никого не было. Пахло лепешками. На лягане лежала халва и несколько абрикосов. Слабо парил большой медный чайник. А перед стариком стоял маленький, чеканный, серебряный с чернью, и из-под крышки его тянуло запахом острым, дурманящим, сладким.
– Как ты, художник? – спросил старик.
– Я… здравствуйте, – сказал Юс, – я ничего, спасибо. Меня хорошо кормят.
– Это приятно слышать. Ты не скучаешь здесь?
– Я, – Юс смешался, пытаясь сообразить, что сказать, – конечно, тут красиво.
– Да, красиво. Я полюбил эти места. Здесь легко жить. И легко умирать. Здесь все такое резкое, четкое. Прямо так и просится на пленку. Или на холст. Кстати, у меня тут кое-что есть. Бумага, карандаши. Акварель. Ты работаешь акварелью?
Юс подумал: Семен был прав. Действительно, пришло время. Только зачем проверять, художник он или нет, если он убил их людей. Какая разница, за кого убийца себя выдает?
– Боюсь, больше я не художник, – ответил Юс. – Техника у меня хорошая. Я могу делать добротные, профессиональные рисунки. Но в них не будет того, что делает художника художником. Я и в горы-то поехал, чтобы вернуть то, что меня художником делало. Хотите – верьте, хотите – нет.
– Отчего же не верить? – Старик рассмеялся негромко. – Вам кажется, я хочу вас проверить? В этом нет нужды, уж вы мне поверьте, Юзеф Казимирович, я знаю о вас многое. Даже то, о чем вы сами едва догадываетесь. Я видел, каким вы художником были. И представьте, знаю, что вам мешает художником быть. Больше того, я могу помочь вам найти потерянное вами.
– Как? – спросил Юс тихо.
– Припомните, что вам нравилось рисовать больше всего? Ведь не цветы сирени на ветру? Где вам виделось больше всего жизни и силы? Знаете, я люблю старые слова. Искушение, демоны, соблазн. Старые образы. В них умещается куда больше, чем в нынешнее наукообразное блудословие. У всех у нас есть свои демоны и страхи. Большей частью они мелки и вполне соответствуют нашему калибру. Люди – существа, в общем-то, некрупные. Но демонов можно откормить. И размер их увеличивается непропорционально человеческому. Когда-то вам показалось, что легче и вольнее давать жизнь тому, что изображает насилие и боль. И чем дальше, тем вольнее и проще вам было. Вы, Юс, откормили очень большого демона. А потом на своей шкуре узнали, что такое насилие и страх.
И вот когда вы были бессильны, напуганы, ошеломлены, ваш демон предложил вам спасение. И вы его приняли, сами не понимая, что именно вы принимаете. Чего же теперь удивляться неспособности творить? Это, знаете ли, человеческое.
Юс подумал: у старика очень ясные, умные глаза. Очень жесткие. И он совсем не похож на безумца. Старик усмехнулся:
– Вижу, настала моя очередь сомневаться в том, верит ли мне собеседник. У меня слишком мало времени, чтобы тратить его на объяснения. Я могу помочь вам – снова подчинить вашего демона. Снова стать художником. Захотеть и мочь писать так, как писали раньше. Это несложно. Хотите попробовать?
Юс нерешительно кивнул.
– Хорошо, – старик взял маленький серебряный чайник и налил из него темный, резко пахнущий взвар в две крохотные тонкие пиалы. Одну протянул Юсу:
– Пейте медленно. Маленькими глотками. Почувствуйте языком, нёбом. Это вкусно.
Действительно, оказалось вкусно. Сотней сладких иголочек закололо нёбо, язык онемел, и под онемение, будто под медленно тающий лед, просочилась терпкая свежесть и пошла в кровь. Раскраснелись щеки, и мир вокруг чуть поплыл, набряк соком, красками, – словно открылся тайный краник где-то в небе, и из него пошла в мир жизнь и сила сверх скупо отмеренной, рассчитанной на долгие монотонные дни. Ковер, каждая шерстинка, сбитые в жесткую кошму полога волоски, арабская, воздушная, полупрозрачная вязь по ободку пиалы. Голос старика приплыл, мягко лег в уши, и Юс, повинуясь ему, поднял голову и посмотрел в его глаза, серо-голубые, жесткие, глубокие, и почувствовал – потянуло в них, как тянет вниз стоящего над обрывом.
– А теперь иди, – сказал старик. – Потом вернешься и скажешь мне, хочешь ли быть таким всегда.
Когда Юс, пошатываясь, глядя перед собой остекленелыми глазами, ушел, полог подле хаджи Ибрагима приподнялся, и в юрту шагнул Рахим.
– Вы правы. Как и всегда. Но вот на что он согласится, это еще вопрос.
– На что? Да на все, дорогой мой Рахим, на все. Если он и вправду никогда не пробовал даже травки, если он не попытался взять оружие, убегая, да и убежать не пытался, а остался рисовать, сидя наверху, у ручья, – да он на все согласится. По крайней мере, на все то, чего я от него захочу.
Юс задыхался. У него тряслись руки. Это было невозможно уместить, невозможно выплеснуть. Он напрочь забыл слова, какие, к черту, слова, и нет в мире никаких слов, и не было никогда, а есть только краски, море красок, набегающие друг на друга, плещущие волны красок. Юс комкал листы, брызгал краской. Акварель. Жалкая, блеклая акварель – не то, совсем не то, но лучше она, чем ничего, чем мертвая карандашная серость.
Солнце переползло через зенит и медленно покатилось вниз, к черному клыку Диамира. Юс встал, собрал разбросанные, измятые листы в папку. Ополоснул руки в ручье, вытер о брюки. И пошел к шатру.
Старик сидел на прежнем месте, словно не двинулся вовсе с самого утра. И все так же у ног его стоял маленький серебряный чайничек, и так же парил большой медный, и кособочилась подле него стопка влажных пиал.
– Чего вы хотите от меня? – спросил охрипшим, дрожащим голосом Юс.
– Ничего такого, чего бы ты уже не делал. Ты забрал у меня две жизни. Теперь я хочу две жизни взамен. Это справедливо. Ты согласен?
– Нет, – ответил Юс. Вернее, хотел сказать. «Нет» родилось внутри, но умерло, истлело, распалось, не дойдя до губ, а губы вылепили: «Да».
Ближе к вечеру оба УАЗа уехали, увозя старика, и Рахима, и веселого Семена, подмигнувшего на прощанье. А на закате Шавер, заведя Юса в кузню, расковал железный пояс с обрывком цепи, закинул в угол кузни. И сказал: «Через неделю пойдем-поедем. А пока – учиться тебе надо. Глупый ты совсем. Городской».
Есть снег сухой и мелкий, как песок на старом пляже, он струится, обтекает, забивается в складки одежды, обжигает холодом. Обрушившись вниз, он не плющит, он легок и текуч, обтекает тело, в нем тонешь, но он отнимает у легких воздух, забивается в ноздри.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Юс успел доесть лепешки, допить чай и облизать жирные пальцы, когда от раскинутого за летовкой, на том месте, где крутили вертолет, просторного шатра пришел с картонным планшетом под мышкой Семен и сказал:
– Што, хлопче, дочекався? От и твой час. Во, табе принес паперку, и аловак, малевать. И фарбы трошки. Акварель. Трымай. Презент от мене. А зараз иди, с тобой хаджи Ибрагим собрався гуторить. Кроме них двоих, старика с пиалой в руках и встревоженного Юса, в шатре никого не было. Пахло лепешками. На лягане лежала халва и несколько абрикосов. Слабо парил большой медный чайник. А перед стариком стоял маленький, чеканный, серебряный с чернью, и из-под крышки его тянуло запахом острым, дурманящим, сладким.
– Как ты, художник? – спросил старик.
– Я… здравствуйте, – сказал Юс, – я ничего, спасибо. Меня хорошо кормят.
– Это приятно слышать. Ты не скучаешь здесь?
– Я, – Юс смешался, пытаясь сообразить, что сказать, – конечно, тут красиво.
– Да, красиво. Я полюбил эти места. Здесь легко жить. И легко умирать. Здесь все такое резкое, четкое. Прямо так и просится на пленку. Или на холст. Кстати, у меня тут кое-что есть. Бумага, карандаши. Акварель. Ты работаешь акварелью?
Юс подумал: Семен был прав. Действительно, пришло время. Только зачем проверять, художник он или нет, если он убил их людей. Какая разница, за кого убийца себя выдает?
– Боюсь, больше я не художник, – ответил Юс. – Техника у меня хорошая. Я могу делать добротные, профессиональные рисунки. Но в них не будет того, что делает художника художником. Я и в горы-то поехал, чтобы вернуть то, что меня художником делало. Хотите – верьте, хотите – нет.
– Отчего же не верить? – Старик рассмеялся негромко. – Вам кажется, я хочу вас проверить? В этом нет нужды, уж вы мне поверьте, Юзеф Казимирович, я знаю о вас многое. Даже то, о чем вы сами едва догадываетесь. Я видел, каким вы художником были. И представьте, знаю, что вам мешает художником быть. Больше того, я могу помочь вам найти потерянное вами.
– Как? – спросил Юс тихо.
– Припомните, что вам нравилось рисовать больше всего? Ведь не цветы сирени на ветру? Где вам виделось больше всего жизни и силы? Знаете, я люблю старые слова. Искушение, демоны, соблазн. Старые образы. В них умещается куда больше, чем в нынешнее наукообразное блудословие. У всех у нас есть свои демоны и страхи. Большей частью они мелки и вполне соответствуют нашему калибру. Люди – существа, в общем-то, некрупные. Но демонов можно откормить. И размер их увеличивается непропорционально человеческому. Когда-то вам показалось, что легче и вольнее давать жизнь тому, что изображает насилие и боль. И чем дальше, тем вольнее и проще вам было. Вы, Юс, откормили очень большого демона. А потом на своей шкуре узнали, что такое насилие и страх.
И вот когда вы были бессильны, напуганы, ошеломлены, ваш демон предложил вам спасение. И вы его приняли, сами не понимая, что именно вы принимаете. Чего же теперь удивляться неспособности творить? Это, знаете ли, человеческое.
Юс подумал: у старика очень ясные, умные глаза. Очень жесткие. И он совсем не похож на безумца. Старик усмехнулся:
– Вижу, настала моя очередь сомневаться в том, верит ли мне собеседник. У меня слишком мало времени, чтобы тратить его на объяснения. Я могу помочь вам – снова подчинить вашего демона. Снова стать художником. Захотеть и мочь писать так, как писали раньше. Это несложно. Хотите попробовать?
Юс нерешительно кивнул.
– Хорошо, – старик взял маленький серебряный чайник и налил из него темный, резко пахнущий взвар в две крохотные тонкие пиалы. Одну протянул Юсу:
– Пейте медленно. Маленькими глотками. Почувствуйте языком, нёбом. Это вкусно.
Действительно, оказалось вкусно. Сотней сладких иголочек закололо нёбо, язык онемел, и под онемение, будто под медленно тающий лед, просочилась терпкая свежесть и пошла в кровь. Раскраснелись щеки, и мир вокруг чуть поплыл, набряк соком, красками, – словно открылся тайный краник где-то в небе, и из него пошла в мир жизнь и сила сверх скупо отмеренной, рассчитанной на долгие монотонные дни. Ковер, каждая шерстинка, сбитые в жесткую кошму полога волоски, арабская, воздушная, полупрозрачная вязь по ободку пиалы. Голос старика приплыл, мягко лег в уши, и Юс, повинуясь ему, поднял голову и посмотрел в его глаза, серо-голубые, жесткие, глубокие, и почувствовал – потянуло в них, как тянет вниз стоящего над обрывом.
– А теперь иди, – сказал старик. – Потом вернешься и скажешь мне, хочешь ли быть таким всегда.
Когда Юс, пошатываясь, глядя перед собой остекленелыми глазами, ушел, полог подле хаджи Ибрагима приподнялся, и в юрту шагнул Рахим.
– Вы правы. Как и всегда. Но вот на что он согласится, это еще вопрос.
– На что? Да на все, дорогой мой Рахим, на все. Если он и вправду никогда не пробовал даже травки, если он не попытался взять оружие, убегая, да и убежать не пытался, а остался рисовать, сидя наверху, у ручья, – да он на все согласится. По крайней мере, на все то, чего я от него захочу.
Юс задыхался. У него тряслись руки. Это было невозможно уместить, невозможно выплеснуть. Он напрочь забыл слова, какие, к черту, слова, и нет в мире никаких слов, и не было никогда, а есть только краски, море красок, набегающие друг на друга, плещущие волны красок. Юс комкал листы, брызгал краской. Акварель. Жалкая, блеклая акварель – не то, совсем не то, но лучше она, чем ничего, чем мертвая карандашная серость.
Солнце переползло через зенит и медленно покатилось вниз, к черному клыку Диамира. Юс встал, собрал разбросанные, измятые листы в папку. Ополоснул руки в ручье, вытер о брюки. И пошел к шатру.
Старик сидел на прежнем месте, словно не двинулся вовсе с самого утра. И все так же у ног его стоял маленький серебряный чайничек, и так же парил большой медный, и кособочилась подле него стопка влажных пиал.
– Чего вы хотите от меня? – спросил охрипшим, дрожащим голосом Юс.
– Ничего такого, чего бы ты уже не делал. Ты забрал у меня две жизни. Теперь я хочу две жизни взамен. Это справедливо. Ты согласен?
– Нет, – ответил Юс. Вернее, хотел сказать. «Нет» родилось внутри, но умерло, истлело, распалось, не дойдя до губ, а губы вылепили: «Да».
Ближе к вечеру оба УАЗа уехали, увозя старика, и Рахима, и веселого Семена, подмигнувшего на прощанье. А на закате Шавер, заведя Юса в кузню, расковал железный пояс с обрывком цепи, закинул в угол кузни. И сказал: «Через неделю пойдем-поедем. А пока – учиться тебе надо. Глупый ты совсем. Городской».
Есть снег сухой и мелкий, как песок на старом пляже, он струится, обтекает, забивается в складки одежды, обжигает холодом. Обрушившись вниз, он не плющит, он легок и текуч, обтекает тело, в нем тонешь, но он отнимает у легких воздух, забивается в ноздри.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85