В таком волшебном оцепенении я и пребывал, когда Итцель поцеловала меня.
Итцель светилась от удовольствия и вдруг забормотала какие-то извинения («Мне как-то неловко, мой король, потому что у меня нет даже и бутербродика, чтобы угостить твоих музыкантов»), и так как я на тот момент был самым счастливым немым на просторах Южной Европы, Малыш-из-кареты изящно протянул мне руку помощи. («Обошраться и не жить, как шеньорита прекрашна».) Итцель расплылась от удовольствия и призналась мне, что ей никогда не пели серенады («Не знаешь, сколько стоит нанять марьячи, мой король?»), и я обрадовался, что впервые оказался первым. («Ка-яя такша у марьяши, шеньорита?») Ребольо попал самую точку, Итцель, похоже, вставило насчет меня уже почти до самой печенки («Еще немножко, и я бы тебя тогда грохнула, потому что на меня напало прямо бешенство, когда я увидела, как ты болтаешь с этими дешевыми потаскухами»), и я был не способен поверить, что есть в мире что-то более ценное, нежели ее убийственное бешенство. («И школьким пешо равняетша одна пешета, шеньорита?»)
Следуя кодексу марьячи, мы вскоре распрощались с богиней индейцев майя, и с мыслью размазать себя на паре горячих бутербродов двинулись в сторону бара «Винсенте» по многолюдному переулку под возгласы одобрения и аккорды «Кукарачи». Итцель любила меня! Она мне этого не сказала, но я чувствовал это. Если ты красив, ловок в речах и богат, то поводов для ошибки тут гораздо больше, но когда ты безобразен, неуклюж и беден, ты никогда не ошибешься, потому что наши предчувствия – это те чувства, что никогда не выходят из нашей чернильницы.
– Надо заценить прелести этой долбаной девахи.
– Чувак, ты же слышал, как она разговаривала? Тискаться с мексиканкой, должно быть, то же самое, что целоваться с Кантинфласом .
– Ну и деревня же ты. Сразу видно, тебе незнакома эта долбаная Даниэла Ромо .
Ребольо и Барберан хотели отпраздновать мою победу в «Ла-Карбонерии», так что мы попрощались с Малышом-из-кареты и Йети-из-Кантильяны, которые тем же утром должны были ехать паломниками в усадьбу какого-то аристократа («Херцогу нравитша нашинать праздник шоледадой и заканшивать его булериями . Как и шеньорам в штарину»). Малыша-из-кареты я утопил в объятиях, а Йети-из-Кантильяны утопил меня самого. Благодарность была взаимной, потому что благодаря чарро, исполняющим фламенко, я завоевал Итцель, а благодаря Итцель подскочила котировка серенад марьячи в Андалусии. Несомненно, что после «Экспо-92» Малыш-из-кареты получит золотую вставную челюсть, инкрустированную драгоценными камнями.
В «Ла-Карбонерии» мы, одетые мексиканцами, все время поющие кумбии, гуарачи, корридо, вальсарии и, конечно же, ранчеры, вызвали сенсацию. В латиноамериканском головокружении вечеринки Барберан обнажил, как клинок, свое верное либидо, а Ребольо пленил группу путешествующих автостопом американок своей новой славой жеребца-осеменителя с берегов Рио-Гранде . Я хотел разделить с моими друзьями то бесконечное счастье, которое они подарили мне, и ни на мгновение не усомнился в этом, когда Ребольо подошел ко мне за первой лингвистической помощью, хорошенько закрутив в спираль талию очень важной американки.
– Ты же говоришь по-английски, ё-мое. Переведи-ка ей, пожалуйста.
– О чем речь, Ребольо.
– Скажи ей… Скажи, что я подарю ей благословенный рай.
– Черт подери, я не знаю, поймет ли она меня.
– Тогда скажи ей, что я вставлю ей с видом на Хельвес .
– Приятель, это тоже нельзя.
– Ты скажи ей, что она у меня ослицей заревет, хрень ее за ногу.
И так как на следующий день мне с Итцель нужно было работать в архиве, я ушел из «Ла-Карбонерии», как только Ребольо и Барберан принялись за дело, предусмотрительно размягчив моей музыкой женскую массу. По дороге домой я вспомнил давний вечер, когда ходил в кино с Кармен, и обрадовался, что наконец-то судьба повернулась ко мне лицом. Есть мужчины, способные соблазнить тринадцать женщин за один год, а есть мужчины, которые не в состоянии соблазнить и одной женщины за тринадцать лет. Однако благодаря моим друзьям мои мечты целиком и полностью сбылись, пускай даже и на тринадцатый год.
Так начались самые счастливые дни в моей жизни, ведь я делил с Итцель стол в читальном зале, мы ходили рука об руку по благоухающим лабиринтам Севильи и, забывшись, блуждали по именному указателю наших любимых авторов. Это было невероятно. Мы всегда во всем соглашались друг с другом, смеялись над нашей жизнью, которой мы жили бы в Лиме и в Мехико, и даже задались целью вместе добиться стипендии Фулбрайта, чтобы поехать в Калифорнию поступать в сладостную, словно мед, докторантуру. Если бы я ее поцеловал, она бы растаяла.
Итцель меня любила, но нужно было время («Чувак, ты ее все еще не оседлал?»). В конце концов, мы были только стипендиатами, и наша разлука была неизбежна: как-то Итцель призналась мне, что ее работа вот-вот завершится («Мексиканки – самые лицемерные в Испании!»). А я все пел ей песни о скороспелой любви и ранчеры об аттестованной ненависти, и все равно толком так ничего и не добился. («У нас еще остается последнее средство – замесить тебя на крови, чувак».) Видно, до конца ей так и не вставило, и этому определенно что-то мешало.
– Вот увидишь, она из братства Девы Гваделупской.
– Чувак, срать я хотел на сиськи этой Девы.
– А это еще зачем, хрень тебя возьми?
– Да чтоб Младенец сосал дерьмо, чувак.
Как-то на прогулке под апельсиновыми деревьями в белом цвету Итцель с серьезным видом рассказала мне, что в Мексике она была помолвлена и у нее есть жених, что она уже рассказала ему обо мне и что ее нареченный был не в восторге от этого. В ужасе я услышал, что жених был чистым математиком, вдвое старше меня и что он уже купил билет на самолет до Севильи и прилетит сюда как раз в вербное воскресенье («Через неделю, мой король»). Почему она не сказала мне этого с самого начала? Почему она сказала мне это только в конце? Самое ужасное заключалось не в том, что жених был. И даже не в том, что он приедет. Самое ужасное заключалось в том, что он был математиком.
– Что ты ему рассказала о нас?
– Все, мой король.
– Но ведь ничего не было!
– А разве ты не влез в мою жизнь, недоумок.
– Но я ведь не лезу в твою постель.
– Ну вот и посмотрим, поверит ли он тебе, мой король.
Одураченный жених всегда опасен, а одураченный жених-мексиканец смертельно опасен. Однако одураченный жених-мексиканец, который еще к тому же математик, – это просто мировая катастрофа, и с этого момента я рисовал его себе не иначе как извлекающим из меня квадратный корень, возводящим свое бешенство в энную степень и ставящим «X» на моем имени. Где-то в Мексике кто-то решил, что моя жизнь – это уравнение, к тому же еще и равное нулю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Итцель светилась от удовольствия и вдруг забормотала какие-то извинения («Мне как-то неловко, мой король, потому что у меня нет даже и бутербродика, чтобы угостить твоих музыкантов»), и так как я на тот момент был самым счастливым немым на просторах Южной Европы, Малыш-из-кареты изящно протянул мне руку помощи. («Обошраться и не жить, как шеньорита прекрашна».) Итцель расплылась от удовольствия и призналась мне, что ей никогда не пели серенады («Не знаешь, сколько стоит нанять марьячи, мой король?»), и я обрадовался, что впервые оказался первым. («Ка-яя такша у марьяши, шеньорита?») Ребольо попал самую точку, Итцель, похоже, вставило насчет меня уже почти до самой печенки («Еще немножко, и я бы тебя тогда грохнула, потому что на меня напало прямо бешенство, когда я увидела, как ты болтаешь с этими дешевыми потаскухами»), и я был не способен поверить, что есть в мире что-то более ценное, нежели ее убийственное бешенство. («И школьким пешо равняетша одна пешета, шеньорита?»)
Следуя кодексу марьячи, мы вскоре распрощались с богиней индейцев майя, и с мыслью размазать себя на паре горячих бутербродов двинулись в сторону бара «Винсенте» по многолюдному переулку под возгласы одобрения и аккорды «Кукарачи». Итцель любила меня! Она мне этого не сказала, но я чувствовал это. Если ты красив, ловок в речах и богат, то поводов для ошибки тут гораздо больше, но когда ты безобразен, неуклюж и беден, ты никогда не ошибешься, потому что наши предчувствия – это те чувства, что никогда не выходят из нашей чернильницы.
– Надо заценить прелести этой долбаной девахи.
– Чувак, ты же слышал, как она разговаривала? Тискаться с мексиканкой, должно быть, то же самое, что целоваться с Кантинфласом .
– Ну и деревня же ты. Сразу видно, тебе незнакома эта долбаная Даниэла Ромо .
Ребольо и Барберан хотели отпраздновать мою победу в «Ла-Карбонерии», так что мы попрощались с Малышом-из-кареты и Йети-из-Кантильяны, которые тем же утром должны были ехать паломниками в усадьбу какого-то аристократа («Херцогу нравитша нашинать праздник шоледадой и заканшивать его булериями . Как и шеньорам в штарину»). Малыша-из-кареты я утопил в объятиях, а Йети-из-Кантильяны утопил меня самого. Благодарность была взаимной, потому что благодаря чарро, исполняющим фламенко, я завоевал Итцель, а благодаря Итцель подскочила котировка серенад марьячи в Андалусии. Несомненно, что после «Экспо-92» Малыш-из-кареты получит золотую вставную челюсть, инкрустированную драгоценными камнями.
В «Ла-Карбонерии» мы, одетые мексиканцами, все время поющие кумбии, гуарачи, корридо, вальсарии и, конечно же, ранчеры, вызвали сенсацию. В латиноамериканском головокружении вечеринки Барберан обнажил, как клинок, свое верное либидо, а Ребольо пленил группу путешествующих автостопом американок своей новой славой жеребца-осеменителя с берегов Рио-Гранде . Я хотел разделить с моими друзьями то бесконечное счастье, которое они подарили мне, и ни на мгновение не усомнился в этом, когда Ребольо подошел ко мне за первой лингвистической помощью, хорошенько закрутив в спираль талию очень важной американки.
– Ты же говоришь по-английски, ё-мое. Переведи-ка ей, пожалуйста.
– О чем речь, Ребольо.
– Скажи ей… Скажи, что я подарю ей благословенный рай.
– Черт подери, я не знаю, поймет ли она меня.
– Тогда скажи ей, что я вставлю ей с видом на Хельвес .
– Приятель, это тоже нельзя.
– Ты скажи ей, что она у меня ослицей заревет, хрень ее за ногу.
И так как на следующий день мне с Итцель нужно было работать в архиве, я ушел из «Ла-Карбонерии», как только Ребольо и Барберан принялись за дело, предусмотрительно размягчив моей музыкой женскую массу. По дороге домой я вспомнил давний вечер, когда ходил в кино с Кармен, и обрадовался, что наконец-то судьба повернулась ко мне лицом. Есть мужчины, способные соблазнить тринадцать женщин за один год, а есть мужчины, которые не в состоянии соблазнить и одной женщины за тринадцать лет. Однако благодаря моим друзьям мои мечты целиком и полностью сбылись, пускай даже и на тринадцатый год.
Так начались самые счастливые дни в моей жизни, ведь я делил с Итцель стол в читальном зале, мы ходили рука об руку по благоухающим лабиринтам Севильи и, забывшись, блуждали по именному указателю наших любимых авторов. Это было невероятно. Мы всегда во всем соглашались друг с другом, смеялись над нашей жизнью, которой мы жили бы в Лиме и в Мехико, и даже задались целью вместе добиться стипендии Фулбрайта, чтобы поехать в Калифорнию поступать в сладостную, словно мед, докторантуру. Если бы я ее поцеловал, она бы растаяла.
Итцель меня любила, но нужно было время («Чувак, ты ее все еще не оседлал?»). В конце концов, мы были только стипендиатами, и наша разлука была неизбежна: как-то Итцель призналась мне, что ее работа вот-вот завершится («Мексиканки – самые лицемерные в Испании!»). А я все пел ей песни о скороспелой любви и ранчеры об аттестованной ненависти, и все равно толком так ничего и не добился. («У нас еще остается последнее средство – замесить тебя на крови, чувак».) Видно, до конца ей так и не вставило, и этому определенно что-то мешало.
– Вот увидишь, она из братства Девы Гваделупской.
– Чувак, срать я хотел на сиськи этой Девы.
– А это еще зачем, хрень тебя возьми?
– Да чтоб Младенец сосал дерьмо, чувак.
Как-то на прогулке под апельсиновыми деревьями в белом цвету Итцель с серьезным видом рассказала мне, что в Мексике она была помолвлена и у нее есть жених, что она уже рассказала ему обо мне и что ее нареченный был не в восторге от этого. В ужасе я услышал, что жених был чистым математиком, вдвое старше меня и что он уже купил билет на самолет до Севильи и прилетит сюда как раз в вербное воскресенье («Через неделю, мой король»). Почему она не сказала мне этого с самого начала? Почему она сказала мне это только в конце? Самое ужасное заключалось не в том, что жених был. И даже не в том, что он приедет. Самое ужасное заключалось в том, что он был математиком.
– Что ты ему рассказала о нас?
– Все, мой король.
– Но ведь ничего не было!
– А разве ты не влез в мою жизнь, недоумок.
– Но я ведь не лезу в твою постель.
– Ну вот и посмотрим, поверит ли он тебе, мой король.
Одураченный жених всегда опасен, а одураченный жених-мексиканец смертельно опасен. Однако одураченный жених-мексиканец, который еще к тому же математик, – это просто мировая катастрофа, и с этого момента я рисовал его себе не иначе как извлекающим из меня квадратный корень, возводящим свое бешенство в энную степень и ставящим «X» на моем имени. Где-то в Мексике кто-то решил, что моя жизнь – это уравнение, к тому же еще и равное нулю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34