— Теперь встревожился не на шутку, растерялся, заволновался. — У нашего агентства и в мыслях не было распространять сведения, которые могут огорчить правительство. Но ведь мы не ясновидящие, сеньор Бермудес.
— Мы не даем никаких инструкций, — сказал он, увлеченно разглядывая кольца дыма, белые горошины на галстуке Тальио. — Мы лишь по-дружески, и в самых крайних случаях, рекомендуем не распространять сведения, роняющие престиж страны.
— Ну да, ну конечно, сеньор Бермудес. — Вот и ухватило кота поперек живота. — Я всегда выполнял все рекомендации доктора Альсибиадеса. Но на этот раз ни слова не было сказано, даже намека не было. Я прошу вас…
— Правительство не стало вводить предварительную цензуру именно затем, чтобы не причинять вреда агентствам, — сказал он.
— Если вы не вызовете доктора Альсибиадеса, мы никогда не восстановим истину. — Ну, Робертито, запасайся вазелинчиком, пришел твой час. — Пусть он даст объяснения вам и мне. Пожалуйста, я ничего не понимаю, сеньор Бермудес.
— Я сам закажу, — сказал Карлитос и, обращаясь к официанту: — Немецкого пива, этого, в жестянках.
Он прислонился к стене, сплошь оклеенной страницами «Нью-Йоркера». Лампа с рефлектором освещала всклокоченную голову, выпученные глаза, заросшее двухдневной щетиной лицо, нос, покрасневший от пьянства, думает Сантьяго, и от насморка.
— Оно, наверно, дорогое? — сказал Сантьяго. — У меня, знаешь, сейчас с деньгами туговато.
— Я угощаю, — сказал Карлитос. — Я только что расхвалил этих сволочей в статье. А ты знаешь, что сегодня вечером погубил свою репутацию, явившись сюда со мной?
Большая часть столов пустовала, но из-за плетеной занавески, перегораживавшей зал надвое, доносились голоса, у стойки бара человек без пиджака пил пиво, и кто-то, невидимый в темноте, наигрывал на рояле.
— Случалось мне здесь оставлять жалованье целиком, — сказал Карлитос. — В этом вертепе я как рыба в воде.
— А я впервые в «Негро-негро», — сказал Сантьяго. — Здесь что, правда, собираются художники и писатели?
— Непечатающиеся писатели, невыставляющиеся художники, — сказал Карлитос. — Когда я был еще совсем желторотым, я шел сюда как верующий к причастию. Садился вон туда, в уголок, смотрел, слушал, а если узнавал по фотографии писателя, сердце мое билось учащенно. Мне хотелось быть поближе к гениям, хотелось, чтоб частица их гениальности меня осенила.
— Так ведь ты сам пишешь, — сказал Сантьяго. — Пишешь и печатаешься, я читал твои стихи.
— Собирался писать, собирался печататься, — сказал Карлитос. — Поступил в «Кронику» и изменил призванию.
— Ты предпочел журналистику? — сказал Сантьяго.
— Я предпочитаю выпить, — засмеялся Карлитос. — Журналистика — это не призвание, а крах всех надежд. Скоро ты сам это поймешь.
Он весь сжался, и там, где только что была его голова, появились рисунки, карикатуры и английские буквы заголовков, и гримаса исказила его лицо, Савалита, пальцы судорожно впились в столешницу. Он тронул Карлитоса за руку: тебе нехорошо? Карлитос выпрямился, снова привалился затылком к стене.
— Наверно, язва моя дает себя знать. — Теперь за правым ухом у него был небоскреб, а за левым — человек-ворон. — Наверно, выпить надо. Ты думаешь, я пьяный, а у меня капли во рту не было.
Это твой последний друг, Савалита, и он — в больнице с белой горячкой. Завтра уж обязательно навестишь его, отнесешь ему что-нибудь почитать.
— Я садился за столик и чувствовал себя в Париже, — сказал Карлитос. — Я мечтал, как однажды окажусь в Париже и — бац! — непостижимым образом стану гением. Однако никуда я не поехал, Савалита, и вот сижу перед тобой, и у меня схватки, как при родах. Интересно, кем ты хотел быть, пока тебя не прибило к нашему берегу?
— Адвокатом, — сказал Сантьяго. — Нет, пожалуй, — революционером. Коммунистом.
— Журналист и коммунист, по крайней мере, рифмуется, а вот поэт и журналист — нет, — засмеялся Карлитос. — Меня, кстати, выперли со службы за то якобы, что я коммунист. А не выперли бы, я бы не пошел в газету и продолжал писать стихи.
— Знаешь, что такое белая горячка, Амбросио? — говорит Сантьяго. — Это когда ты ни о чем не желаешь знать, когда тебе ничего не хочется и не надо.
— А я такой же коммунист, как ты — китайский император, — сказал Карлитос. — Это самое пикантное: я так и не знаю, за что же все-таки меня выперли. Однако выперли, и вот я сижу перед тобой — пьяница с язвой желудка. Твое здоровье, хороший мальчик. Твое здоровье, Савалита.
Сеньорита Кета была хозяйкина лучшая подруга, она чаще всех появлялась в Сан-Мигеле, и ни одни гости без нее не обходились. Она была высокая, длинноногая, рыжая — крашеная, говорила Карлота, — смуглая, фигуристая, поярче была, чем сеньора Ортенсия, и одевалась смелей, и вела себя, выпивши, пошумней. Самый шум от нее был, когда приходили гости, самая была заводная и танцевала до упаду, и уж она-то предоставляла своим кавалерам полную волю и сама же их подстрекала: прижималась, ерошила им волосы, дышала в ухо, усаживалась, бесстыжая, на колени. Без нее никакое веселье не клеилось. В первый раз увидев Амалию, она долго ее разглядывала с непонятной какой-то улыбочкой, задумчиво так рассматривала с головы до ног, и Амалия еще удивилась, чего это она? Значит, ты и есть та знаменитая Амалия, наконец-то я с тобой познакомилась. Чем это она знаменита? Ну, как же, засмеялась та, разбиваешь сердца, сводишь мужчин с ума. Тоже вроде бы с приветом, но, видно, незлая и симпатичная. Они с сеньорой если не развлекались по телефону, то сплетничали. Влетала в дом, в глазах — шальной огонек, и начиналось: ох, я тебе такое расскажу! И из кухни Амалия слышала, как они перемывают кости всем своим знакомым, все высмеивают, над всеми потешаются. Она и их с Карлотой вгоняла в краску своими шуточками. Но зато была добрая: когда посылала за чем-нибудь к китайцу в лавочку, всегда давала соль или два. А однажды, когда у Амалии был выходной, посадила ее в свою белую машинку, подвезла до самой остановки.
— Альсибиадес лично звонил в ваше агентство и просил не рассылать телеграмму из Буэнос-Айреса по газетам, — вздохнул он, потом улыбнулся едва заметно. — Я бы не стал вас беспокоить, если б уже не велось следствие.
— Но этого не может быть. — Тугие щеки словно опали, язык вдруг стал заплетаться. — Мне звонил?.. Но ведь секретарша передает… Доктор Альсибиадес лично звонил?.. Я не понимаю, каким образом…
— Каким образом могла не попасть к вам телефонограмма? — без всякой иронии пришел он к нему на помощь. — Я так и думал. Кажется, Альсибиадес разговаривал с кем-то из редакторов.
— Из редакторов? — Ни тени прежнего улыбчивого апломба, ни следа былой победительности. — Не может быть, сеньор Бермудес. Я совершенно сбит с толку… Поверьте, мне очень жаль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174
— Мы не даем никаких инструкций, — сказал он, увлеченно разглядывая кольца дыма, белые горошины на галстуке Тальио. — Мы лишь по-дружески, и в самых крайних случаях, рекомендуем не распространять сведения, роняющие престиж страны.
— Ну да, ну конечно, сеньор Бермудес. — Вот и ухватило кота поперек живота. — Я всегда выполнял все рекомендации доктора Альсибиадеса. Но на этот раз ни слова не было сказано, даже намека не было. Я прошу вас…
— Правительство не стало вводить предварительную цензуру именно затем, чтобы не причинять вреда агентствам, — сказал он.
— Если вы не вызовете доктора Альсибиадеса, мы никогда не восстановим истину. — Ну, Робертито, запасайся вазелинчиком, пришел твой час. — Пусть он даст объяснения вам и мне. Пожалуйста, я ничего не понимаю, сеньор Бермудес.
— Я сам закажу, — сказал Карлитос и, обращаясь к официанту: — Немецкого пива, этого, в жестянках.
Он прислонился к стене, сплошь оклеенной страницами «Нью-Йоркера». Лампа с рефлектором освещала всклокоченную голову, выпученные глаза, заросшее двухдневной щетиной лицо, нос, покрасневший от пьянства, думает Сантьяго, и от насморка.
— Оно, наверно, дорогое? — сказал Сантьяго. — У меня, знаешь, сейчас с деньгами туговато.
— Я угощаю, — сказал Карлитос. — Я только что расхвалил этих сволочей в статье. А ты знаешь, что сегодня вечером погубил свою репутацию, явившись сюда со мной?
Большая часть столов пустовала, но из-за плетеной занавески, перегораживавшей зал надвое, доносились голоса, у стойки бара человек без пиджака пил пиво, и кто-то, невидимый в темноте, наигрывал на рояле.
— Случалось мне здесь оставлять жалованье целиком, — сказал Карлитос. — В этом вертепе я как рыба в воде.
— А я впервые в «Негро-негро», — сказал Сантьяго. — Здесь что, правда, собираются художники и писатели?
— Непечатающиеся писатели, невыставляющиеся художники, — сказал Карлитос. — Когда я был еще совсем желторотым, я шел сюда как верующий к причастию. Садился вон туда, в уголок, смотрел, слушал, а если узнавал по фотографии писателя, сердце мое билось учащенно. Мне хотелось быть поближе к гениям, хотелось, чтоб частица их гениальности меня осенила.
— Так ведь ты сам пишешь, — сказал Сантьяго. — Пишешь и печатаешься, я читал твои стихи.
— Собирался писать, собирался печататься, — сказал Карлитос. — Поступил в «Кронику» и изменил призванию.
— Ты предпочел журналистику? — сказал Сантьяго.
— Я предпочитаю выпить, — засмеялся Карлитос. — Журналистика — это не призвание, а крах всех надежд. Скоро ты сам это поймешь.
Он весь сжался, и там, где только что была его голова, появились рисунки, карикатуры и английские буквы заголовков, и гримаса исказила его лицо, Савалита, пальцы судорожно впились в столешницу. Он тронул Карлитоса за руку: тебе нехорошо? Карлитос выпрямился, снова привалился затылком к стене.
— Наверно, язва моя дает себя знать. — Теперь за правым ухом у него был небоскреб, а за левым — человек-ворон. — Наверно, выпить надо. Ты думаешь, я пьяный, а у меня капли во рту не было.
Это твой последний друг, Савалита, и он — в больнице с белой горячкой. Завтра уж обязательно навестишь его, отнесешь ему что-нибудь почитать.
— Я садился за столик и чувствовал себя в Париже, — сказал Карлитос. — Я мечтал, как однажды окажусь в Париже и — бац! — непостижимым образом стану гением. Однако никуда я не поехал, Савалита, и вот сижу перед тобой, и у меня схватки, как при родах. Интересно, кем ты хотел быть, пока тебя не прибило к нашему берегу?
— Адвокатом, — сказал Сантьяго. — Нет, пожалуй, — революционером. Коммунистом.
— Журналист и коммунист, по крайней мере, рифмуется, а вот поэт и журналист — нет, — засмеялся Карлитос. — Меня, кстати, выперли со службы за то якобы, что я коммунист. А не выперли бы, я бы не пошел в газету и продолжал писать стихи.
— Знаешь, что такое белая горячка, Амбросио? — говорит Сантьяго. — Это когда ты ни о чем не желаешь знать, когда тебе ничего не хочется и не надо.
— А я такой же коммунист, как ты — китайский император, — сказал Карлитос. — Это самое пикантное: я так и не знаю, за что же все-таки меня выперли. Однако выперли, и вот я сижу перед тобой — пьяница с язвой желудка. Твое здоровье, хороший мальчик. Твое здоровье, Савалита.
Сеньорита Кета была хозяйкина лучшая подруга, она чаще всех появлялась в Сан-Мигеле, и ни одни гости без нее не обходились. Она была высокая, длинноногая, рыжая — крашеная, говорила Карлота, — смуглая, фигуристая, поярче была, чем сеньора Ортенсия, и одевалась смелей, и вела себя, выпивши, пошумней. Самый шум от нее был, когда приходили гости, самая была заводная и танцевала до упаду, и уж она-то предоставляла своим кавалерам полную волю и сама же их подстрекала: прижималась, ерошила им волосы, дышала в ухо, усаживалась, бесстыжая, на колени. Без нее никакое веселье не клеилось. В первый раз увидев Амалию, она долго ее разглядывала с непонятной какой-то улыбочкой, задумчиво так рассматривала с головы до ног, и Амалия еще удивилась, чего это она? Значит, ты и есть та знаменитая Амалия, наконец-то я с тобой познакомилась. Чем это она знаменита? Ну, как же, засмеялась та, разбиваешь сердца, сводишь мужчин с ума. Тоже вроде бы с приветом, но, видно, незлая и симпатичная. Они с сеньорой если не развлекались по телефону, то сплетничали. Влетала в дом, в глазах — шальной огонек, и начиналось: ох, я тебе такое расскажу! И из кухни Амалия слышала, как они перемывают кости всем своим знакомым, все высмеивают, над всеми потешаются. Она и их с Карлотой вгоняла в краску своими шуточками. Но зато была добрая: когда посылала за чем-нибудь к китайцу в лавочку, всегда давала соль или два. А однажды, когда у Амалии был выходной, посадила ее в свою белую машинку, подвезла до самой остановки.
— Альсибиадес лично звонил в ваше агентство и просил не рассылать телеграмму из Буэнос-Айреса по газетам, — вздохнул он, потом улыбнулся едва заметно. — Я бы не стал вас беспокоить, если б уже не велось следствие.
— Но этого не может быть. — Тугие щеки словно опали, язык вдруг стал заплетаться. — Мне звонил?.. Но ведь секретарша передает… Доктор Альсибиадес лично звонил?.. Я не понимаю, каким образом…
— Каким образом могла не попасть к вам телефонограмма? — без всякой иронии пришел он к нему на помощь. — Я так и думал. Кажется, Альсибиадес разговаривал с кем-то из редакторов.
— Из редакторов? — Ни тени прежнего улыбчивого апломба, ни следа былой победительности. — Не может быть, сеньор Бермудес. Я совершенно сбит с толку… Поверьте, мне очень жаль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174