Вся редакция, кроме тебя, думает он. Заиграл пианист, в полутьме засмеялась женщина, он почувствовал горький вкус пива, подошел официант с фонариком: забрал пустые бутылки, поставил новые. Теребя платок, вытирая глаза и губы, ты говорил, Савалита. Мир не рухнет, ты не сойдешь с ума, Савалита, не покончишь с собой, думает он.
— Ты же знаешь, у девок язык — как бритва. — Карлитос то откидывался к стене, думает он, то нависал над столом и тоже был удивлен и испуган. — Она выпалила это, чтоб отплатить Бесеррите, чтоб заткнуть ему рот: ведь ей пришлось по его милости пережить несколько неприятных минут.
— Они говорили про него как про тебя, — сказал Сантьяго. — И я сидел там, Карлитос.
— Самое мерзкое — не эта история с убийством: это-то, я полагаю, брехня, Савалита. — Карлитос тоже запинался, думает он, и тоже противоречил себе. — А то, что ты узнал, и главное — от кого узнал. Я-то думал, ты в курсе.
— Эта ужасная кличка, и эти слова — «его любовник, его шофер», — сказал Сантьяго. — Так, словно они его знают всю жизнь. Его имя треплют в публичном доме. И я — там. Там, Карлитос.
Этого не может быть, Савалита, подумал ты и закурил, это — ложь, и выпил глоток пива, и голос изменял ему, когда он повторял «этого не может быть». И на фоне ко всему безразличных карикатур из «Нью-Йоркера» плавало размытое дымом лицо Карлитоса: тебе кажется это ужасным, Савалита, но, поверь мне, бывает и хуже. Ты свыкнешься, притерпишься, и будет тебе наплевать на это, и он потребовал еще пива.
— Я тебя накачаю сегодня, — гримасничая, сказал он, — тебе будет так скверно, что ни о чем другом думать не захочется, — еще немного — и ты поймешь, что не стоило так горевать, Савалита.
Но напился Карлитос, думает он, как теперь напиваешься ты. Карлитос поднялся и пропал в полутьме, смех женщины замирал и звучал снова, пианист играл один и тот же монотонный пассаж: хотел накачать тебя, а напился-то я, Амбросио. И снова появился Карлитос: отлил не меньше литра, разве можно так тратить деньги, а?
— А зачем вам меня накачивать? — смеется Амбросио. — Это никому еще и никогда не удавалось.
— Вся «Кроника» знала, — говорил Сантьяго. — Когда меня не было, меня называли «сынок того педераста»?
— Не сходи с ума, Савалита, — сказал Карлитос. — Ты-то тут при чем?
— Никогда ничего не слышал об этом, — ни в школе, ни у нас в Мирафлоресе, ни в университете, — сказал Сантьяго. — Ведь если бы это было правдой, хоть что-нибудь-то до меня докатилось бы, я бы заподозрил неладное. Но ведь никогда ничего, Карлитос.
— По Перу вечно гуляет какая-нибудь сплетня, — сказал Карлитос. — Она так обкатывается, что становится вроде правды. Выбрось это из головы.
— А может быть, я не хотел знать? — сказал Сантьяго. — Пропускал все мимо ушей?
— Не собираюсь тебя утешать, тебя не в чем утешать, отрыгнув, сказал Карлитос. — Вот его стоит пожалеть. Если это брехня, то его опорочили и замазали так, что не отмыться, а если правда, то жизнь его, наверно, достаточно хреновая. Хватит об этом.
— Правдой это не может быть, — сказал Сантьяго. — Если это не брехня, то, значит, клевета.
— Наверно, эта шлюха за что-нибудь его ненавидит и решила отомстить таким способом, — сказал Карлитос. — Может, какие-нибудь постельные недоразумения, а может быть, шантаж. Не знаю, что ты мог заподозрить или почувствовать. И потом, вы с ним сколько лет не виделись?
— Я? — сказал Сантьяго. — Да как тебе могло в голову такое прийти? Как я на него посмотрю после всего этого? Да я умру от стыда.
— От стыда не умирают, — сказал Карлитос и снова рыгнул. — Смотри, тебе видней. Так или иначе, история эта не всплывет.
— Ты что, не знаешь Бесерриту? — сказал Сантьяго. — Обязательно всплывет. Бесеррита постарается.
— Бесеррита пойдет советоваться к Ариспе, Ариспе — в директорат, — сказал Карлитос. — Они ж не дураки и себе не враги, что один, что другой. Такие имена в полицейской хронике трепать никто не позволит. Так тебя огласка пугает? Какой ты все-таки еще буржуй, Савалита.
И снова рыгнул, и засмеялся, и заговорил — все более несвязно: ты станешь мужчиной, Савалита, сегодня вечером или вообще никогда не станешь. Да, тебе повезло, думает он: видеть, как напивается Карлитос, слышать, как он, отрыгивая, плетет околесицу, тащить его волоком из «Негро-негро», прислонять к колоннаде в ожидании такси. Повезло, что пришлось везти его в Чоррильос и подымать, взяв под мышки, по лестнице, раздевать и укладывать в постель. Повезло, что не напился, думает он, что был занят каким-то делом и должен был думать о Карлитосе, а не о себе. Завтра я схожу к тебе в больницу, снесу чего-нибудь почитать, думает он. Несмотря на отвратительный вкус во рту, на туман в голове, на ломоту во всем теле, наутро ему стало лучше. Он перестрадал и стал сильнее, думает он, и мышцы одеревенели, потому что спал он не раздеваясь, на неудобной кушетке, стал спокойнее, словно пережитое переменило его, заставило повзрослеть. Вот этот маленький душ, втиснутый между раковиной и унитазом в квартире Карлитоса, и холодная вода, от которой ты вздрогнул и окончательно проснулся. Он медленно оделся. Карлитос спал — на животе, свесив голову с кровати, в трусах и носках. Вот улица, а на улице — солнце, с которым бессилен справиться утренний туман, разве что чуть-чуть подпортить, вот кафе на углу, и кучка трамвайщиков в синих фуражках облепила стойку, обсуждает футбол. Он заказал кофе с молоком, спросил, который час, десять, он уже должен был приехать в контору, и ты, Савалита, не волновался, был спокоен. К телефону пришлось идти мимо стойки, потом по коридору, заставленному ящиками и коробками. Набирая номер, увидел вереницу муравьев, ползущую по стропилам. Ладони вдруг вспотели, когда в трубке раздался голос Чиспаса: слушаю.
— Привет, Чиспас. — И по всему телу побежали мурашки, и пол вдруг стал податливым и рыхлым. — Это я, Сантьяго.
— Не могу говорить, — еле слышно прошипела трубка. — Позвони попозже, старик здесь.
— Я хочу с ним поговорить, — сказал Сантьяго. — Да-да, с ним. Передай ему трубку, это срочно.
Наступило долгое — ошеломленное? изумленное? восторженное? — молчание, нарушаемое стрекотом пишущей машинки и растерянным покашливанием Чиспаса, который, наверно, уставился на телефон, не зная, что сказать, что делать, а потом его театральный выкрик: а-а, да это же хилячок, да это же академик! — и машинка замолкла. Да где ж ты пропадал, да откуда ж ты взялся, почему ж ты домой не являешься. Да, папа, это наш Сантьяго, просит тебя. Другие голоса, перекрывшие, заглушившие голос Чиспаса, и вот — жаркая кровь прихлынула к твоему лицу, Савалита.
— Алло, алло. — Тот же голос, что и годы назад, только чуть подрагивающий от волнения и радости, голос изумленный, голос, срывающийся на крик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174
— Ты же знаешь, у девок язык — как бритва. — Карлитос то откидывался к стене, думает он, то нависал над столом и тоже был удивлен и испуган. — Она выпалила это, чтоб отплатить Бесеррите, чтоб заткнуть ему рот: ведь ей пришлось по его милости пережить несколько неприятных минут.
— Они говорили про него как про тебя, — сказал Сантьяго. — И я сидел там, Карлитос.
— Самое мерзкое — не эта история с убийством: это-то, я полагаю, брехня, Савалита. — Карлитос тоже запинался, думает он, и тоже противоречил себе. — А то, что ты узнал, и главное — от кого узнал. Я-то думал, ты в курсе.
— Эта ужасная кличка, и эти слова — «его любовник, его шофер», — сказал Сантьяго. — Так, словно они его знают всю жизнь. Его имя треплют в публичном доме. И я — там. Там, Карлитос.
Этого не может быть, Савалита, подумал ты и закурил, это — ложь, и выпил глоток пива, и голос изменял ему, когда он повторял «этого не может быть». И на фоне ко всему безразличных карикатур из «Нью-Йоркера» плавало размытое дымом лицо Карлитоса: тебе кажется это ужасным, Савалита, но, поверь мне, бывает и хуже. Ты свыкнешься, притерпишься, и будет тебе наплевать на это, и он потребовал еще пива.
— Я тебя накачаю сегодня, — гримасничая, сказал он, — тебе будет так скверно, что ни о чем другом думать не захочется, — еще немного — и ты поймешь, что не стоило так горевать, Савалита.
Но напился Карлитос, думает он, как теперь напиваешься ты. Карлитос поднялся и пропал в полутьме, смех женщины замирал и звучал снова, пианист играл один и тот же монотонный пассаж: хотел накачать тебя, а напился-то я, Амбросио. И снова появился Карлитос: отлил не меньше литра, разве можно так тратить деньги, а?
— А зачем вам меня накачивать? — смеется Амбросио. — Это никому еще и никогда не удавалось.
— Вся «Кроника» знала, — говорил Сантьяго. — Когда меня не было, меня называли «сынок того педераста»?
— Не сходи с ума, Савалита, — сказал Карлитос. — Ты-то тут при чем?
— Никогда ничего не слышал об этом, — ни в школе, ни у нас в Мирафлоресе, ни в университете, — сказал Сантьяго. — Ведь если бы это было правдой, хоть что-нибудь-то до меня докатилось бы, я бы заподозрил неладное. Но ведь никогда ничего, Карлитос.
— По Перу вечно гуляет какая-нибудь сплетня, — сказал Карлитос. — Она так обкатывается, что становится вроде правды. Выбрось это из головы.
— А может быть, я не хотел знать? — сказал Сантьяго. — Пропускал все мимо ушей?
— Не собираюсь тебя утешать, тебя не в чем утешать, отрыгнув, сказал Карлитос. — Вот его стоит пожалеть. Если это брехня, то его опорочили и замазали так, что не отмыться, а если правда, то жизнь его, наверно, достаточно хреновая. Хватит об этом.
— Правдой это не может быть, — сказал Сантьяго. — Если это не брехня, то, значит, клевета.
— Наверно, эта шлюха за что-нибудь его ненавидит и решила отомстить таким способом, — сказал Карлитос. — Может, какие-нибудь постельные недоразумения, а может быть, шантаж. Не знаю, что ты мог заподозрить или почувствовать. И потом, вы с ним сколько лет не виделись?
— Я? — сказал Сантьяго. — Да как тебе могло в голову такое прийти? Как я на него посмотрю после всего этого? Да я умру от стыда.
— От стыда не умирают, — сказал Карлитос и снова рыгнул. — Смотри, тебе видней. Так или иначе, история эта не всплывет.
— Ты что, не знаешь Бесерриту? — сказал Сантьяго. — Обязательно всплывет. Бесеррита постарается.
— Бесеррита пойдет советоваться к Ариспе, Ариспе — в директорат, — сказал Карлитос. — Они ж не дураки и себе не враги, что один, что другой. Такие имена в полицейской хронике трепать никто не позволит. Так тебя огласка пугает? Какой ты все-таки еще буржуй, Савалита.
И снова рыгнул, и засмеялся, и заговорил — все более несвязно: ты станешь мужчиной, Савалита, сегодня вечером или вообще никогда не станешь. Да, тебе повезло, думает он: видеть, как напивается Карлитос, слышать, как он, отрыгивая, плетет околесицу, тащить его волоком из «Негро-негро», прислонять к колоннаде в ожидании такси. Повезло, что пришлось везти его в Чоррильос и подымать, взяв под мышки, по лестнице, раздевать и укладывать в постель. Повезло, что не напился, думает он, что был занят каким-то делом и должен был думать о Карлитосе, а не о себе. Завтра я схожу к тебе в больницу, снесу чего-нибудь почитать, думает он. Несмотря на отвратительный вкус во рту, на туман в голове, на ломоту во всем теле, наутро ему стало лучше. Он перестрадал и стал сильнее, думает он, и мышцы одеревенели, потому что спал он не раздеваясь, на неудобной кушетке, стал спокойнее, словно пережитое переменило его, заставило повзрослеть. Вот этот маленький душ, втиснутый между раковиной и унитазом в квартире Карлитоса, и холодная вода, от которой ты вздрогнул и окончательно проснулся. Он медленно оделся. Карлитос спал — на животе, свесив голову с кровати, в трусах и носках. Вот улица, а на улице — солнце, с которым бессилен справиться утренний туман, разве что чуть-чуть подпортить, вот кафе на углу, и кучка трамвайщиков в синих фуражках облепила стойку, обсуждает футбол. Он заказал кофе с молоком, спросил, который час, десять, он уже должен был приехать в контору, и ты, Савалита, не волновался, был спокоен. К телефону пришлось идти мимо стойки, потом по коридору, заставленному ящиками и коробками. Набирая номер, увидел вереницу муравьев, ползущую по стропилам. Ладони вдруг вспотели, когда в трубке раздался голос Чиспаса: слушаю.
— Привет, Чиспас. — И по всему телу побежали мурашки, и пол вдруг стал податливым и рыхлым. — Это я, Сантьяго.
— Не могу говорить, — еле слышно прошипела трубка. — Позвони попозже, старик здесь.
— Я хочу с ним поговорить, — сказал Сантьяго. — Да-да, с ним. Передай ему трубку, это срочно.
Наступило долгое — ошеломленное? изумленное? восторженное? — молчание, нарушаемое стрекотом пишущей машинки и растерянным покашливанием Чиспаса, который, наверно, уставился на телефон, не зная, что сказать, что делать, а потом его театральный выкрик: а-а, да это же хилячок, да это же академик! — и машинка замолкла. Да где ж ты пропадал, да откуда ж ты взялся, почему ж ты домой не являешься. Да, папа, это наш Сантьяго, просит тебя. Другие голоса, перекрывшие, заглушившие голос Чиспаса, и вот — жаркая кровь прихлынула к твоему лицу, Савалита.
— Алло, алло. — Тот же голос, что и годы назад, только чуть подрагивающий от волнения и радости, голос изумленный, голос, срывающийся на крик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174