Он, конечно, стыдился этого своего желания и ни за что не обнародовал бы его, но такое желание должно было быть. Его не могло не быть…
Ночью скончалась Луийя. Я потрясен. Погас свет, и разом исчез какой-то второй и главный, хотя и не называемый смысл событий.
Пропал интерес ко всему, даже к Гортензии, — она торопила меня отнести мертвое тело в морг…
Теперь, когда труп запаян в пластиковую оболочку и предан разложению и мраку, я могу твердо сказать, что во всей этой жизни любил одну Луийю. Любовь была настолько огромной, а я настолько сознавал и сознаю свое ничтожество, что я боялся признаться себе, что люблю. О, я тогда не договаривал! Мое чувство было не слепым, но одухотворенным, вечным! Оно было последним счастьем посреди растерзанного мира, но я почему-то испугался. Я всю жизнь боялся себя и не верил себе. Я боялся такой правды в себе, которая поставила бы меня в невыгодное положение по отношению к другим…
Я виноват, непередаваемо виноват!.. Но виновата и она — зачем было торопиться? Зачем было резать ногу? Зачем вообще была нужна операция? Ведь могло же обойтись. Могло же случиться, в конце концов, чудо. Стечение обстоятельств, которые бы сложились не во вред, а на пользу…
Подлинная любовь требует самоотречения. А если мы ожидаем выгоды, зачем любить? Разве любовь не главный плод всей жизни?..
Человек так устроен, что тотчас перекладывает часть своего психического груза, едва только находит «верного друга». Да он и ищет его для этого. Человек не может вовсе оставаться наедине с собой. Только с Луийей я мог полностью освобождаться от своих тягот. Эта необыкновенная женщина все понимала и, понимая, не питала ко мне враждебных чувств. Она прощала мне ошибки — вот что! И те, что я совершил, и те, что мог совершить. Великодушие ее было почти беспредельным…
После смерти Луийи Гортензия сразу изменилась. О, я чувствую, что она тайно ненавидит меня! Она говорит и действует так, будто я повинен в смерти Луийи. Плутовка! Интриганка! Сколько раз она пыталась восстановить меня против Луийи!
Я решил показать Гортензии, что я не тряпка и не потерплю своеволия. Теперь, когда мы остались вдвоем, должна быть полная ясность, кто здесь командует.
Сразу же после похорон я спрятал под замок все оружие, оставив себе на всякий случай браунинг. Провел ревизию наличных продуктов. При нормальном расходе, — не роскошествуя, — их хватит на девяносто три дня. Плюс неприкосновенный запас…
Предупредил Гортензию, что отныне мы будем экономить воду и продукты.
— Когда нас было трое, мы не экономили, а теперь двое, и начинаем экономить. Отличная логика!
Я не ответил. В последние дни она то и дело пыталась уязвить или унизить меня. Хватит! Довольно! Пора положить этому конец.
Есть докучливые, невыносимые люди, которые словно и на свет вылупились только для того, чтобы поучать, поправлять, назидать, уличать в ошибках. Гортензия той же породы. Она ловко избегает суда над собой тем, что постоянно судит других. И Луийю она точила, отыскивая моральные изъяны в ее поступках. Вот уж поистине, чем более порочен человек, тем настойчивее требует чистоты от других!..
Истина прекрасна, даже если она нам противна, даже если она для нас губительна. Мировой Закон не преодолеть. Мы могли бы процветать, если бы сознательно и во всем подчинялись этому закону. Служение ему должно было стать критерием жизни, но — не стало. Нищие, воистину нищие, мы слишком боялись труда, боялись смерти, сравнения и соперничества…
Истинных ценностей мы не знали — лживая культура твердила, что они впереди, чтобы унизить нас, заставить каяться в смирении и покорности. А идеалы-то ведь были постоянно рядом, и мы достигали их всякий раз, когда поступали по совести, когда добро для всех ставили выше собственных интересов. Лживая культура не считалась с человеком, — ей раб был нужен, а ведь ничего она не стоила без гордого и свободного человека, ровным счетом ничего. И я уверен, идеал будет недосягаем, а человек ничтожен, пока человеку будет все равно, что происходит с людьми при его жизни и что произойдет после его смерти. Нет, и памятная надпись, и могильный курган — это святые вещи, и древние, которые чаще задумывались о сущем, понимали больше, чем вчерашние люди, кичившиеся доступностью ежедневной газеты как собственным знанием. Не случайно древние поклонялись Солнцу, — оно всех единит…
Думы мои — о Луийе. Ее смерть доконает меня — от памяти нет убежища.
Я, кажется, впервые понял вас.
Но каюсь: понял поздно. Слишком поздно.
Все умерло в душе. Печаль — бесслезна.
А жизнь дана и вам, и мне лишь раз…
Поль Окпаш. Припомни я эти строки при Луийе, моя вина перед ней была бы чуточку меньше…
Так жить далее нельзя. Мы скользим мимо подлинного мира, переживая нравственную шизофрению. Что все-таки случилось? Как мы могли существовать, не желая узнать, что случилось?.. Но ведь и прежде мы существовали, не интересуясь особенно, куда сдвигается мир…
Я мерзавец, мерзавец! Сам себе поражаюсь. Принципы, которые я открываю как истину для всех, не имеют никакого значения для меня. Что же руководит мной? Насколько я отвечаю перед собой и историей?..
Один ли я такая гадина? Один ли я прикрываюсь человечеством? Неужели же «правда», как и «человечество», придумана только ради оправдания собственных интересов каждого?..
Я, сознающий свои пороки, не могу перебороть себя, — отчего?..
Мы болтали, что необходимо открыть «новые тайны человеческой души», призывали опуститься в «глубины сознания». Никуда не нужно было опускаться, никаких новых тайн не было и нет. Забираясь слишком вглубь, мы обнаруживаем такую клоаку, что, право, все, что ни происходит, должно получить полное одобрение. И вот что получается: только понуждение, только понуждение может сохранить мораль, призванную сохранить для всех свободу!..
Во сне рыбу потрошила. Проснулась в радостной тревоге — неужели забеременела? Знаю, что невозможно, и все же — ожидание…
Дутеншизер опять являлся. Лица не разглядеть. Стоит возле телевизора, попыхивает трубкой и усмехается. «Ну, что ты, чего надо?» — «А ничего. Вот атом расщепили, и глубже уже нет ничего. А что у человека? Если распался, какая сила соединит его?..»
Сгинул…
Или у меня опухоль в мозгу, или этот святой кретин подбрасывает мне в пищу яд? Надо быть начеку. У него там, в «командирском отсеке», полно порошков, позволяющих убивать людей поодиночке и тысячами. Об этом он проговорился. А о чем умолчал? Он ведь с тройным дном, этот Фромм…
Я сделала ему и нам обоим благо — устранила Луийю. Но что-то его взбесило. Видимо, не тот баланс спокойствия, на который он рассчитывал. Чего-то я не учла в нем…
Он делает вид, будто не знает, что он погубил Луийю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Ночью скончалась Луийя. Я потрясен. Погас свет, и разом исчез какой-то второй и главный, хотя и не называемый смысл событий.
Пропал интерес ко всему, даже к Гортензии, — она торопила меня отнести мертвое тело в морг…
Теперь, когда труп запаян в пластиковую оболочку и предан разложению и мраку, я могу твердо сказать, что во всей этой жизни любил одну Луийю. Любовь была настолько огромной, а я настолько сознавал и сознаю свое ничтожество, что я боялся признаться себе, что люблю. О, я тогда не договаривал! Мое чувство было не слепым, но одухотворенным, вечным! Оно было последним счастьем посреди растерзанного мира, но я почему-то испугался. Я всю жизнь боялся себя и не верил себе. Я боялся такой правды в себе, которая поставила бы меня в невыгодное положение по отношению к другим…
Я виноват, непередаваемо виноват!.. Но виновата и она — зачем было торопиться? Зачем было резать ногу? Зачем вообще была нужна операция? Ведь могло же обойтись. Могло же случиться, в конце концов, чудо. Стечение обстоятельств, которые бы сложились не во вред, а на пользу…
Подлинная любовь требует самоотречения. А если мы ожидаем выгоды, зачем любить? Разве любовь не главный плод всей жизни?..
Человек так устроен, что тотчас перекладывает часть своего психического груза, едва только находит «верного друга». Да он и ищет его для этого. Человек не может вовсе оставаться наедине с собой. Только с Луийей я мог полностью освобождаться от своих тягот. Эта необыкновенная женщина все понимала и, понимая, не питала ко мне враждебных чувств. Она прощала мне ошибки — вот что! И те, что я совершил, и те, что мог совершить. Великодушие ее было почти беспредельным…
После смерти Луийи Гортензия сразу изменилась. О, я чувствую, что она тайно ненавидит меня! Она говорит и действует так, будто я повинен в смерти Луийи. Плутовка! Интриганка! Сколько раз она пыталась восстановить меня против Луийи!
Я решил показать Гортензии, что я не тряпка и не потерплю своеволия. Теперь, когда мы остались вдвоем, должна быть полная ясность, кто здесь командует.
Сразу же после похорон я спрятал под замок все оружие, оставив себе на всякий случай браунинг. Провел ревизию наличных продуктов. При нормальном расходе, — не роскошествуя, — их хватит на девяносто три дня. Плюс неприкосновенный запас…
Предупредил Гортензию, что отныне мы будем экономить воду и продукты.
— Когда нас было трое, мы не экономили, а теперь двое, и начинаем экономить. Отличная логика!
Я не ответил. В последние дни она то и дело пыталась уязвить или унизить меня. Хватит! Довольно! Пора положить этому конец.
Есть докучливые, невыносимые люди, которые словно и на свет вылупились только для того, чтобы поучать, поправлять, назидать, уличать в ошибках. Гортензия той же породы. Она ловко избегает суда над собой тем, что постоянно судит других. И Луийю она точила, отыскивая моральные изъяны в ее поступках. Вот уж поистине, чем более порочен человек, тем настойчивее требует чистоты от других!..
Истина прекрасна, даже если она нам противна, даже если она для нас губительна. Мировой Закон не преодолеть. Мы могли бы процветать, если бы сознательно и во всем подчинялись этому закону. Служение ему должно было стать критерием жизни, но — не стало. Нищие, воистину нищие, мы слишком боялись труда, боялись смерти, сравнения и соперничества…
Истинных ценностей мы не знали — лживая культура твердила, что они впереди, чтобы унизить нас, заставить каяться в смирении и покорности. А идеалы-то ведь были постоянно рядом, и мы достигали их всякий раз, когда поступали по совести, когда добро для всех ставили выше собственных интересов. Лживая культура не считалась с человеком, — ей раб был нужен, а ведь ничего она не стоила без гордого и свободного человека, ровным счетом ничего. И я уверен, идеал будет недосягаем, а человек ничтожен, пока человеку будет все равно, что происходит с людьми при его жизни и что произойдет после его смерти. Нет, и памятная надпись, и могильный курган — это святые вещи, и древние, которые чаще задумывались о сущем, понимали больше, чем вчерашние люди, кичившиеся доступностью ежедневной газеты как собственным знанием. Не случайно древние поклонялись Солнцу, — оно всех единит…
Думы мои — о Луийе. Ее смерть доконает меня — от памяти нет убежища.
Я, кажется, впервые понял вас.
Но каюсь: понял поздно. Слишком поздно.
Все умерло в душе. Печаль — бесслезна.
А жизнь дана и вам, и мне лишь раз…
Поль Окпаш. Припомни я эти строки при Луийе, моя вина перед ней была бы чуточку меньше…
Так жить далее нельзя. Мы скользим мимо подлинного мира, переживая нравственную шизофрению. Что все-таки случилось? Как мы могли существовать, не желая узнать, что случилось?.. Но ведь и прежде мы существовали, не интересуясь особенно, куда сдвигается мир…
Я мерзавец, мерзавец! Сам себе поражаюсь. Принципы, которые я открываю как истину для всех, не имеют никакого значения для меня. Что же руководит мной? Насколько я отвечаю перед собой и историей?..
Один ли я такая гадина? Один ли я прикрываюсь человечеством? Неужели же «правда», как и «человечество», придумана только ради оправдания собственных интересов каждого?..
Я, сознающий свои пороки, не могу перебороть себя, — отчего?..
Мы болтали, что необходимо открыть «новые тайны человеческой души», призывали опуститься в «глубины сознания». Никуда не нужно было опускаться, никаких новых тайн не было и нет. Забираясь слишком вглубь, мы обнаруживаем такую клоаку, что, право, все, что ни происходит, должно получить полное одобрение. И вот что получается: только понуждение, только понуждение может сохранить мораль, призванную сохранить для всех свободу!..
Во сне рыбу потрошила. Проснулась в радостной тревоге — неужели забеременела? Знаю, что невозможно, и все же — ожидание…
Дутеншизер опять являлся. Лица не разглядеть. Стоит возле телевизора, попыхивает трубкой и усмехается. «Ну, что ты, чего надо?» — «А ничего. Вот атом расщепили, и глубже уже нет ничего. А что у человека? Если распался, какая сила соединит его?..»
Сгинул…
Или у меня опухоль в мозгу, или этот святой кретин подбрасывает мне в пищу яд? Надо быть начеку. У него там, в «командирском отсеке», полно порошков, позволяющих убивать людей поодиночке и тысячами. Об этом он проговорился. А о чем умолчал? Он ведь с тройным дном, этот Фромм…
Я сделала ему и нам обоим благо — устранила Луийю. Но что-то его взбесило. Видимо, не тот баланс спокойствия, на который он рассчитывал. Чего-то я не учла в нем…
Он делает вид, будто не знает, что он погубил Луийю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109