Интерес к искусству предполагает ощущение вечности жизни и ее ценностей, а этого как раз нет…
Гоген сетовал, что христианство и цивилизация лишили человека веры в себя и в красоту примитивных инстинктов. Мне приходится сетовать на вещи более ужасные: человек уже не хочет красоты, он боится ее как насмешки, потому что лишился идеала…
В своей последней, так и не завершенной картине Гоген изменил сюжетам Океании и изобразил заснеженную деревню в Бретани — понял, что даже экзотика не спасет искусство от надвигающейся чумы безверия. В отличие от Гогена крах моей философии наступил раньше, чем я создал бессмертные полотна, пребывая в наивной вере, что они необходимы для человечества. Я раньше него открыл, что истинной веры в себя у человека никогда не было, — эта вера жестоко преследовалась, а инстинкты служили только разрушительным целям. И если внутренний мир был более устойчив, чем теперь, то не потому, что человек меньше хотел, а потому что больше верил в идеал.
Оживление мечты о взаимопонимании и счастье — вот суть шедевра. Живопись объявлялась бессмертной, когда выражала мечту о гармонии. Сама техника мало что значила, даже из картин великого мастера выбирали то, что создавало фон всему остальному.
Какую надежду я способен оставить безнадежному миру? Ностальгию о прошлом? Но эта ложь, если и вызовет мимолетный интерес, будет быстро разоблачена. Врать о будущем, которого я не знаю? А в настоящем я решительно не вижу опоры для общей мечты…
Когда животное обнаружило, что передвижение на двух ногах позволяет лучше обозревать местность, быстрее скрываться от врагов, а главное — освобождает руки, — тут коренилась великая надежда. Когда был похищен огонь у молнии и перенесен в пещеру — в этом тоже была великая надежда. Надежда была в сохе, в букве, в электромоторе, но какая надежда — в атомной бомбе?
Неужели круг замкнулся и, чтобы освободиться от страхов, человек должен вовсе отказаться от рук, от разума, от глаз, любующихся горизонтом?
Тень распада и смерти уже на всем, и всякое искусство, подыгрывающее умирающей мечте, опаснее призывов к самоубийству, — по крайней мере, цинизм хоть чем-то шокирует одряхлевшие, сами себя переварившие мозги.
Природа оставляет последний шанс всему, что обрекается на смерть ради бесконечности жизни. В чем же наш шанс?..
Если не лгать, наше поколение полностью утратило умение жить. Ведь жизнь — это когда беспрерывно нарождается новая жизнь, давая всему надежду. Боссы объявили нам, что сущее священно, мы достигли идеала, и что всякое обновление отныне пагубно. Парализованные себялюбием и страхом, мы смирились с этим.
Разве наш труд свободен? Разве мы любим человека? Разве умеем наслаждаться? Мы все сводим к выгоде и потреблению. Ненасытные, злые, жаждущие беспредельных богатств, мы уже не поддаемся умиротворяющему воздействию природы, — мы не верим и в природу, мы губим ее своей хищнической жизнью, будучи добычей более крупных хищников. Тотальное насилие под гимны о свободе сломило нас, мы не знаем, как избавиться от насилия, зная только одно: мы служим насилию, сами помогаем все больше закабалять себя. Находясь на грани всеобщей смерти, мы панически боимся своей смерти, допуская общую, — разве это не преступление! Мы предали себя, под разными предлогами обращая разум против разума. Мы уступили права богов банде сплотившихся негодяев. Они крутят всеми нами.
На лжи не вырастет правда. Нынешний человек изжил себя. Природа требует уже совсем иного существа, принципиально иной стадии разумности, иначе говоря, ответственности перед собою и перед всеми. Существа, которое осободится от страха и угодничества и, опрокинув идолов, перестанет прятать и сдерживать свои чувства и мысли. Нас довели до истерики, пугая заразой коммунизма. Но правда — иная: мир стал бы во стократ страшнее, если бы вдруг исчез так называемый коммунизм, которому мы приписываем все беды: все мы тотчас были бы объявлены полными рабами транснациональных клик, утверждающих повсюду свою зловещую власть. Что им мешает создать концлагеря для нас, новых илотов, регулируя нашу численность по своей прихоти, так это не погибшая еще по ту сторону границ вера, что все мы должны быть братьями, чтобы не стать самоубийцами…
Можно ли освободиться от насилия в себе самом? Можно ли держать кисть, держа в голове неразрешимые вселенские проблемы?..
Гортензия оплевала меня перед всеми. Разве я ничего не вижу, ничего не чувствую? Но пусть смеются. Пусть смеются откровенно и нагло. Я действительно ничтожен. Нет предела моим унижениям, потому что нет никакой надежды. Но из безнадежности я все же создам надежду! Создам! И, может быть, для всех!..
Сомнение в том, что во время путешествия в Канакипу я видел подлинную жизнь меланезийцев, крепнет на каждом шагу…
Игнасио повел нас на север. Мы шли пешком. Арендованная лошадь тащила снаряжение. Там, где Гуари, питающая столицу питьевой водой, растекалась, образовав озеро, мы натолкнулись на редкий вид панданусов. Их воздушные корни начинались на высоте человеческого роста. Возле панданусов на бурой болотистой почве я увидел воротца из бамбука. На воротцах — сухие уже венки из травы и полинявшие ленты.
— Куда ведут воротца?
— В никуда…
Культ карго на Атенаите, считавшийся уже забытым, возродился, после того как остров два года подряд страдал от дождей и ураганов. Культ ожил среди пелаев в верховьях Гуари.
— Люди ждут справедливости, но не знают, как приблизить ее, — сказал Око-Омо, объясняя мне символику культа. — После второй мировой войны, надеясь на возвращение предков с богатыми дарами, целые племена сжигали свое имущество и тем обрекали себя на голод и вымирание. Сейчас крайностей нет, но опять возобладали предрассудки: по всему острову раскапываются старые могилы и собираются черепа.
— Чудо, что до сих пор нет инфекций. Власти, конечно, выступили против культа?
— Отнюдь нет. Их беспокоят только крайности… Ненавидя белых колонизаторов, меланезийцы мечтали о равенстве с ними, не осознавая, что сами владеют значительными социальными и культурными ценностями… Отчаяние и гонения подсказали правду: равенство не приходит, его приносит борьба… Как это важно: увидеть в коллективном труде основу общественного богатства и равенства! Отсюда шаг до понимания другой великой идеи: справедливость — основа красоты и совершенства. Разве не правду, не справедливость мы поместили в небесах?..
Меня покоробило, что Око-Омо без оговорок сравнивал культуру островитян с европейской культурой.
— Брат Око-Омо вполне убежден, что в культуре белых нет ничего поучительного?
— Жители Атенаиты не могли повторить историю Афин или Египта, но в своих условиях они добились многого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Гоген сетовал, что христианство и цивилизация лишили человека веры в себя и в красоту примитивных инстинктов. Мне приходится сетовать на вещи более ужасные: человек уже не хочет красоты, он боится ее как насмешки, потому что лишился идеала…
В своей последней, так и не завершенной картине Гоген изменил сюжетам Океании и изобразил заснеженную деревню в Бретани — понял, что даже экзотика не спасет искусство от надвигающейся чумы безверия. В отличие от Гогена крах моей философии наступил раньше, чем я создал бессмертные полотна, пребывая в наивной вере, что они необходимы для человечества. Я раньше него открыл, что истинной веры в себя у человека никогда не было, — эта вера жестоко преследовалась, а инстинкты служили только разрушительным целям. И если внутренний мир был более устойчив, чем теперь, то не потому, что человек меньше хотел, а потому что больше верил в идеал.
Оживление мечты о взаимопонимании и счастье — вот суть шедевра. Живопись объявлялась бессмертной, когда выражала мечту о гармонии. Сама техника мало что значила, даже из картин великого мастера выбирали то, что создавало фон всему остальному.
Какую надежду я способен оставить безнадежному миру? Ностальгию о прошлом? Но эта ложь, если и вызовет мимолетный интерес, будет быстро разоблачена. Врать о будущем, которого я не знаю? А в настоящем я решительно не вижу опоры для общей мечты…
Когда животное обнаружило, что передвижение на двух ногах позволяет лучше обозревать местность, быстрее скрываться от врагов, а главное — освобождает руки, — тут коренилась великая надежда. Когда был похищен огонь у молнии и перенесен в пещеру — в этом тоже была великая надежда. Надежда была в сохе, в букве, в электромоторе, но какая надежда — в атомной бомбе?
Неужели круг замкнулся и, чтобы освободиться от страхов, человек должен вовсе отказаться от рук, от разума, от глаз, любующихся горизонтом?
Тень распада и смерти уже на всем, и всякое искусство, подыгрывающее умирающей мечте, опаснее призывов к самоубийству, — по крайней мере, цинизм хоть чем-то шокирует одряхлевшие, сами себя переварившие мозги.
Природа оставляет последний шанс всему, что обрекается на смерть ради бесконечности жизни. В чем же наш шанс?..
Если не лгать, наше поколение полностью утратило умение жить. Ведь жизнь — это когда беспрерывно нарождается новая жизнь, давая всему надежду. Боссы объявили нам, что сущее священно, мы достигли идеала, и что всякое обновление отныне пагубно. Парализованные себялюбием и страхом, мы смирились с этим.
Разве наш труд свободен? Разве мы любим человека? Разве умеем наслаждаться? Мы все сводим к выгоде и потреблению. Ненасытные, злые, жаждущие беспредельных богатств, мы уже не поддаемся умиротворяющему воздействию природы, — мы не верим и в природу, мы губим ее своей хищнической жизнью, будучи добычей более крупных хищников. Тотальное насилие под гимны о свободе сломило нас, мы не знаем, как избавиться от насилия, зная только одно: мы служим насилию, сами помогаем все больше закабалять себя. Находясь на грани всеобщей смерти, мы панически боимся своей смерти, допуская общую, — разве это не преступление! Мы предали себя, под разными предлогами обращая разум против разума. Мы уступили права богов банде сплотившихся негодяев. Они крутят всеми нами.
На лжи не вырастет правда. Нынешний человек изжил себя. Природа требует уже совсем иного существа, принципиально иной стадии разумности, иначе говоря, ответственности перед собою и перед всеми. Существа, которое осободится от страха и угодничества и, опрокинув идолов, перестанет прятать и сдерживать свои чувства и мысли. Нас довели до истерики, пугая заразой коммунизма. Но правда — иная: мир стал бы во стократ страшнее, если бы вдруг исчез так называемый коммунизм, которому мы приписываем все беды: все мы тотчас были бы объявлены полными рабами транснациональных клик, утверждающих повсюду свою зловещую власть. Что им мешает создать концлагеря для нас, новых илотов, регулируя нашу численность по своей прихоти, так это не погибшая еще по ту сторону границ вера, что все мы должны быть братьями, чтобы не стать самоубийцами…
Можно ли освободиться от насилия в себе самом? Можно ли держать кисть, держа в голове неразрешимые вселенские проблемы?..
Гортензия оплевала меня перед всеми. Разве я ничего не вижу, ничего не чувствую? Но пусть смеются. Пусть смеются откровенно и нагло. Я действительно ничтожен. Нет предела моим унижениям, потому что нет никакой надежды. Но из безнадежности я все же создам надежду! Создам! И, может быть, для всех!..
Сомнение в том, что во время путешествия в Канакипу я видел подлинную жизнь меланезийцев, крепнет на каждом шагу…
Игнасио повел нас на север. Мы шли пешком. Арендованная лошадь тащила снаряжение. Там, где Гуари, питающая столицу питьевой водой, растекалась, образовав озеро, мы натолкнулись на редкий вид панданусов. Их воздушные корни начинались на высоте человеческого роста. Возле панданусов на бурой болотистой почве я увидел воротца из бамбука. На воротцах — сухие уже венки из травы и полинявшие ленты.
— Куда ведут воротца?
— В никуда…
Культ карго на Атенаите, считавшийся уже забытым, возродился, после того как остров два года подряд страдал от дождей и ураганов. Культ ожил среди пелаев в верховьях Гуари.
— Люди ждут справедливости, но не знают, как приблизить ее, — сказал Око-Омо, объясняя мне символику культа. — После второй мировой войны, надеясь на возвращение предков с богатыми дарами, целые племена сжигали свое имущество и тем обрекали себя на голод и вымирание. Сейчас крайностей нет, но опять возобладали предрассудки: по всему острову раскапываются старые могилы и собираются черепа.
— Чудо, что до сих пор нет инфекций. Власти, конечно, выступили против культа?
— Отнюдь нет. Их беспокоят только крайности… Ненавидя белых колонизаторов, меланезийцы мечтали о равенстве с ними, не осознавая, что сами владеют значительными социальными и культурными ценностями… Отчаяние и гонения подсказали правду: равенство не приходит, его приносит борьба… Как это важно: увидеть в коллективном труде основу общественного богатства и равенства! Отсюда шаг до понимания другой великой идеи: справедливость — основа красоты и совершенства. Разве не правду, не справедливость мы поместили в небесах?..
Меня покоробило, что Око-Омо без оговорок сравнивал культуру островитян с европейской культурой.
— Брат Око-Омо вполне убежден, что в культуре белых нет ничего поучительного?
— Жители Атенаиты не могли повторить историю Афин или Египта, но в своих условиях они добились многого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109