Вы бы поговорили с ним: матушка игуменья. Может, и облегчит ваши болезни, хоть немного.
– Пусть облегчит, – соглашалась игуменья. – Я и то буду рада.
Доктор Айзик появился в пансионе вместе с Розой. Бабушка сразу же почуяла опасность и приняла меры, чтоб оградить монахинь от Розы и ее реплик. Профессор и Анна Петровна были откомандированы удерживать Розу в саду на скамейке, пока доктор навещал пациентов.
Сначала Роза была очарована галантностью и вниманием профессора, но это длилось недолго. Она слушала его речь, и отношение к нему быстро менялось. Когда он блестяще доказывал иллюзорность видимого мира – и этих двух деревьев, и их самих, и даже их встречи, Роза, не дослушав конца фразы, вдруг круто повернулась к Анне Петровне:
– Поздравляю! Еще один сумасшедший. Вы слышите, что он говорит?
Профессор, несколько озадаченный ее резкостью, пробовал объяснить:
– Женский ум, как правило, мало способен к научным сомнениям. Когда женщина, например, наряжается на бал, может ли ей прийти в голову: «А вдруг ни я, ни этот бал, ни это бальное платье не существуют?»
– Вот что я вам на это скажу, – возразила Роза гневно, вставая со скамейки. – Допустим, я не сомневаюсь, и я одеваюсь. Но если вы сомневаетесь, что этот ваш костюм существует, то зачем вы вообще по утрам одеваетесь?!
И она ушла в дом. С тех пор, если ей случалось говорить об Анне Петровне, она ее называла «эта несчастная женщина».
Доктору не понадобилось много времени для пациентов. Миссис Парриш он знал хорошо. Игуменья же как монахиня могла только говорить с доктором-мужчиной. Она с удовольствием показала ему рентгеновские снимки, химические анализы и рецепты. Перед удивленным взором доктора развернулся, можно сказать, единственный случай. И эта женщина еще могла сидеть спокойно и весело повествовать о своих фатальных болезнях.
– Ну что вы мне теперь скажете? – спрашивала она с интересом. – Чем поможете?
– И сказать ничего не скажу, и помочь ничем не могу.
– Жалко, – сказала игуменья таким тоном, как бы речь шла о ком-то другом, – я уж было подумала: «А ну, как»… Ну и не будем говорить о болезнях. И вам они надоели и мне. Как дойдет до настоящей минуты, то и вера и наука уже не спорят, говорят одно: «Терпи!» – И она засмеялась. – Спросим, не дадут ли нам чайку. Попьем и поговорим о чем-нибудь хорошем.
На следующий день монахини готовились к отъезду. Игуменья восхищалась тем, как она хорошо отдохнула. Укладывая для них корзиночку с провизией, Мать положила туда два лимона. От нее это была почти евангельская «лепта вдовы».
Монахини уехали, и дом вдруг показался печальным. Решено было в этот день не читать, а всем лечь пораньше и хорошо отдохнуть. У всех появились какие-то свои новые мысли, которыми не хотелось делиться.
Когда все разошлись, Мать вышла на крыльцо. Там стояла Ама, работавшая для миссис Парриш.
– Ама, ты все еще здесь? Так поздно?
– Хочу вам что-то сказать!
Ее голос звучал торжественно, лицо выражало триумф. В углах ее косых глаз, в складках рта, в ямочках на щеках и подбородке – везде светилась радость мести, которая, по словам знающих, слаще меда. Она стояла, осиянная луной, и, казалось, сама сияла.
– Сестра Агата вернулась! – сказала она и засмеялась каким-то внутренним беззвучным смехом. – Жива, здорова. С ней ничего не случилось. Ее не очень-то торопятся взять туда! – И своим темным пальцем она показала высоко, к сияющее лунное небо.
25
Под опытным руководством профессора Дима вступал в фантастический мир точной науки. Даже в сказках Бабушки не было ничего такого чудесного. Какое счастье быть человеком! Какая радость жить в этом интереснейшем мире! Какая чудная эпоха – человечество начинает освобождаться от суеверий и предрассудков.
С повышением мнения о человеке, у Димы понижалось мнение о Собаке. Она ничего не понимала. Она пыталась лизать микроскоп, не умея смотреть в него. Занятый с профессором, Дима часто забывал о Собаке. Она чувствовала это и тихо уходила из дома. Она становилась на то место, где стояла впервые, прибыв в дом № 11, и повесив голову грустно размышляла о чем-то. Мало того, увлеченный теорией полезности, Дима начал учить Собаку подымать и приносить вещи, помогать в хозяйстве. Лишенная дара речи, как она могла возразить? Да и умея говорить, смогла ли бы она разрушить очарование профессорских теорий и вернуть Диму к прежним детским занятиям и радостям? С другой стороны, Собака не могла разлюбить Диму, так как сердце Собаки не знает измен. Оставалось – молчание. Собака страдала. Она худела. А все говорили, что она больна от жары.
И Лида как-то отдалилась от профессора. У ней была своя полная жизнь, и теории прошедшего и будущего ей совсем не были нужны. В день, когда Джим уехал из города, что ей был закон Архимеда? В день когда пришло его первое письмо, к чему ей объем цилиндра? Из всего обширного мироздания ее интересовала исключительно планета Земля. Из всех таинственных форм жизни ее интересовала только ее собственная жизнь. Из всех мировых событий – приход почтальона. Профессор понимал это и, встретив Лидин взор, говорил:
– Лида, я объясню вам о магнетизме когда-нибудь после. Этот урок будет только для Димы.
Да, Джим уехал. Час отъезда прошел в каком-то тумане. Не то чтоб туман повис над городом, но что-то стояло в глазах и мешало видеть. Но слез не было пролито.
Когда подошел последний момент расставанья, они поцеловались. Затем она его видела у окна. Затем состав поезда задрожал, зашевелился, что-то стало цокать, раздался пронзительный свисток – и поезд трону лея. Лида сначала шла, а потом бежала за ним. Окно с Джимом катилось все быстрее, все дальше. Закат пламенел, и поезд плыл в это пламя и свет, к далекому горизонту. Тень ложилась на платформу. Провожавшие разошлись, и только Лида стояла и смотрела в ту сторону, куда уехал Джим. Поезда давно не было видно. Ничто даже не напоминало о нем. И закат, как бы сделав свое дело, то есть осветив путь Джиму, отпраздновав его отъезд, начал гаснуть. Лида стояла одна и шептала:
Как солнце, скрылись вы в дали заката,
И сумерки на сердце залегли.
Тревогой вновь душа моя объята,
Как солнце, скрылись вы вдали.
С этого дня Лида мало интересовалась окружающим. Она создавала для себя мир, в котором возможно было бы ей продержаться три-четыре года. До тех пор, когда… Но это «когда» было так далеко так нереально, что приходилось искусственными мерами питать веру в него. Когда становилось вдруг очень грустно, она бежала в столовую и открывала книгу наугад, и первые слова, попавшие ей на глаза, должны были означать, о чем думает Джим в данный момент. Для этого употребления она избрала два тома – Пушкина и Лермонтова, от них легче было добиться толку, чем, например, от «Истории цивилизации» или «Единообразия религиозного опыта».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
– Пусть облегчит, – соглашалась игуменья. – Я и то буду рада.
Доктор Айзик появился в пансионе вместе с Розой. Бабушка сразу же почуяла опасность и приняла меры, чтоб оградить монахинь от Розы и ее реплик. Профессор и Анна Петровна были откомандированы удерживать Розу в саду на скамейке, пока доктор навещал пациентов.
Сначала Роза была очарована галантностью и вниманием профессора, но это длилось недолго. Она слушала его речь, и отношение к нему быстро менялось. Когда он блестяще доказывал иллюзорность видимого мира – и этих двух деревьев, и их самих, и даже их встречи, Роза, не дослушав конца фразы, вдруг круто повернулась к Анне Петровне:
– Поздравляю! Еще один сумасшедший. Вы слышите, что он говорит?
Профессор, несколько озадаченный ее резкостью, пробовал объяснить:
– Женский ум, как правило, мало способен к научным сомнениям. Когда женщина, например, наряжается на бал, может ли ей прийти в голову: «А вдруг ни я, ни этот бал, ни это бальное платье не существуют?»
– Вот что я вам на это скажу, – возразила Роза гневно, вставая со скамейки. – Допустим, я не сомневаюсь, и я одеваюсь. Но если вы сомневаетесь, что этот ваш костюм существует, то зачем вы вообще по утрам одеваетесь?!
И она ушла в дом. С тех пор, если ей случалось говорить об Анне Петровне, она ее называла «эта несчастная женщина».
Доктору не понадобилось много времени для пациентов. Миссис Парриш он знал хорошо. Игуменья же как монахиня могла только говорить с доктором-мужчиной. Она с удовольствием показала ему рентгеновские снимки, химические анализы и рецепты. Перед удивленным взором доктора развернулся, можно сказать, единственный случай. И эта женщина еще могла сидеть спокойно и весело повествовать о своих фатальных болезнях.
– Ну что вы мне теперь скажете? – спрашивала она с интересом. – Чем поможете?
– И сказать ничего не скажу, и помочь ничем не могу.
– Жалко, – сказала игуменья таким тоном, как бы речь шла о ком-то другом, – я уж было подумала: «А ну, как»… Ну и не будем говорить о болезнях. И вам они надоели и мне. Как дойдет до настоящей минуты, то и вера и наука уже не спорят, говорят одно: «Терпи!» – И она засмеялась. – Спросим, не дадут ли нам чайку. Попьем и поговорим о чем-нибудь хорошем.
На следующий день монахини готовились к отъезду. Игуменья восхищалась тем, как она хорошо отдохнула. Укладывая для них корзиночку с провизией, Мать положила туда два лимона. От нее это была почти евангельская «лепта вдовы».
Монахини уехали, и дом вдруг показался печальным. Решено было в этот день не читать, а всем лечь пораньше и хорошо отдохнуть. У всех появились какие-то свои новые мысли, которыми не хотелось делиться.
Когда все разошлись, Мать вышла на крыльцо. Там стояла Ама, работавшая для миссис Парриш.
– Ама, ты все еще здесь? Так поздно?
– Хочу вам что-то сказать!
Ее голос звучал торжественно, лицо выражало триумф. В углах ее косых глаз, в складках рта, в ямочках на щеках и подбородке – везде светилась радость мести, которая, по словам знающих, слаще меда. Она стояла, осиянная луной, и, казалось, сама сияла.
– Сестра Агата вернулась! – сказала она и засмеялась каким-то внутренним беззвучным смехом. – Жива, здорова. С ней ничего не случилось. Ее не очень-то торопятся взять туда! – И своим темным пальцем она показала высоко, к сияющее лунное небо.
25
Под опытным руководством профессора Дима вступал в фантастический мир точной науки. Даже в сказках Бабушки не было ничего такого чудесного. Какое счастье быть человеком! Какая радость жить в этом интереснейшем мире! Какая чудная эпоха – человечество начинает освобождаться от суеверий и предрассудков.
С повышением мнения о человеке, у Димы понижалось мнение о Собаке. Она ничего не понимала. Она пыталась лизать микроскоп, не умея смотреть в него. Занятый с профессором, Дима часто забывал о Собаке. Она чувствовала это и тихо уходила из дома. Она становилась на то место, где стояла впервые, прибыв в дом № 11, и повесив голову грустно размышляла о чем-то. Мало того, увлеченный теорией полезности, Дима начал учить Собаку подымать и приносить вещи, помогать в хозяйстве. Лишенная дара речи, как она могла возразить? Да и умея говорить, смогла ли бы она разрушить очарование профессорских теорий и вернуть Диму к прежним детским занятиям и радостям? С другой стороны, Собака не могла разлюбить Диму, так как сердце Собаки не знает измен. Оставалось – молчание. Собака страдала. Она худела. А все говорили, что она больна от жары.
И Лида как-то отдалилась от профессора. У ней была своя полная жизнь, и теории прошедшего и будущего ей совсем не были нужны. В день, когда Джим уехал из города, что ей был закон Архимеда? В день когда пришло его первое письмо, к чему ей объем цилиндра? Из всего обширного мироздания ее интересовала исключительно планета Земля. Из всех таинственных форм жизни ее интересовала только ее собственная жизнь. Из всех мировых событий – приход почтальона. Профессор понимал это и, встретив Лидин взор, говорил:
– Лида, я объясню вам о магнетизме когда-нибудь после. Этот урок будет только для Димы.
Да, Джим уехал. Час отъезда прошел в каком-то тумане. Не то чтоб туман повис над городом, но что-то стояло в глазах и мешало видеть. Но слез не было пролито.
Когда подошел последний момент расставанья, они поцеловались. Затем она его видела у окна. Затем состав поезда задрожал, зашевелился, что-то стало цокать, раздался пронзительный свисток – и поезд трону лея. Лида сначала шла, а потом бежала за ним. Окно с Джимом катилось все быстрее, все дальше. Закат пламенел, и поезд плыл в это пламя и свет, к далекому горизонту. Тень ложилась на платформу. Провожавшие разошлись, и только Лида стояла и смотрела в ту сторону, куда уехал Джим. Поезда давно не было видно. Ничто даже не напоминало о нем. И закат, как бы сделав свое дело, то есть осветив путь Джиму, отпраздновав его отъезд, начал гаснуть. Лида стояла одна и шептала:
Как солнце, скрылись вы в дали заката,
И сумерки на сердце залегли.
Тревогой вновь душа моя объята,
Как солнце, скрылись вы вдали.
С этого дня Лида мало интересовалась окружающим. Она создавала для себя мир, в котором возможно было бы ей продержаться три-четыре года. До тех пор, когда… Но это «когда» было так далеко так нереально, что приходилось искусственными мерами питать веру в него. Когда становилось вдруг очень грустно, она бежала в столовую и открывала книгу наугад, и первые слова, попавшие ей на глаза, должны были означать, о чем думает Джим в данный момент. Для этого употребления она избрала два тома – Пушкина и Лермонтова, от них легче было добиться толку, чем, например, от «Истории цивилизации» или «Единообразия религиозного опыта».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82