в схватке двух великанов выбиралось духовное наполнение грядущей истории, и цельной душою своей преданная Богоматери Русь все равно должна была победить, ибо никогда не было духовного поклона в сторону кочевья, ветровой стихии, никогда не признавалось его совершенство, ибо перекати-поле, подчиняя пространства, обречено было испепелиться со временем, превратиться в прах, как источается в веках все плотское.
Мы уверяем себя, что прежняя Русь была плоха, почти никчемна, вот так новый кафтан с собольей опушкой и золотными путейцами кичится перед посконной сермягою иль овчинным кожушком. И не странно ли, но, сознавая свое превосходство перед прошлым, мы не улучшили жизнь, не украсили ее, но лишь проели тот сундук с сокровищами, что достался в наследство от предков, положивших труды свои и живот для упрочения земли. Веками шло укрупнение хозяйства, наполнение его благами, расширение Руси во все стороны, и вот в какие-то годы все спустили в прах и в дым, теша себя заблуждением, что мы куда лучше, совершеннее наших дремучих предков.
...Скоро яблочный Спас. Мать прижаливаетяблок, не рвет до времени, но собирает падалицу, часами режет на дольки, сушит в печи. Яблочный дух стоит в избе, сладковатый аромат бередит даже во сне. Сама жует тихохонько, призатенив глаза, словно бы вспоминает вкус иль сравнивает с северной ягодой. Ест яблоко, видна норка. Я, если рядом, остерегаю Марьюшку, де, не ешь порченого, вон в саду уродилось – ветки ломаются. «Да ты что, сынок, – ответит как ненормальному. – До червя далеко, не пропадать же добру». Или: «Сначала мы червей, потом они нас». Или: «Черви – тоже мясо». Или: «Червивое, значит, не зараженное».
Вот и сейчас стук-бряк ножом о разделочную доску. Не открывая глаз, понимаю сквозь сон: Марьюшка по-хозяйски приходует урожай. Эти дни для старенькой благословенные: она нужна, в ней нуждаются, запас плечи не тянет, и в зиму ее Пашенька, сунув вяленую яблочную дольку в рот, не раз вспомянет мать добрым словом. По ее словам, мне давно ясно, что каждое доброе дело она нынче творит с грустным намеком, что дни сочтены. Ведь крепка вроде бы, такие будылины торчат средь снегов всю зиму, пока вешние дожди не подточат у кореньев иль не сломит нога шатуна. Пробовал вспомнить мысли о России, будоражившие меня до третьих петухов, и ничего дельного, оригинального в них не нашел. Одна голая кость, а куда мясо подевалось и шкуренка? Это расплавленный видениями мозг сочиняет в ночи нечто терпкое, похожее на крепленое вино, а очнувшись, поймешь, что пил молодой сидр пивных градусов, и никакого хмеля нет в голове.
Тут, как по зову, явилась Анна, забасила от порога:
– Мой-то, мой-то, горюн...
– Дак што опять случилось, деушка?
– Пропал, совсем пропал. Хоть бы до зимы дотянул...
– На, милая, яблочка. На вид-то некрасовитое, а во рту – мед. Ты ешь, ешь, не гляди, что червилое. Червь не муха, не проест брюха, – угощает Марьюшка, чтобы подсластить бабье горе, отвести угрюмые мысли в сторону.
– Своих девать некуда, свинью кормлю. Надо будет козочку завести. – Анна придавливает голос, косится на меня.
Я сквозь поросль ресниц, едва приотдернутых, вижу тяжелое, слепленное как бы из глины, морщиноватое безбровое лицо, куль шерстяного плата, присбитого к затылку, скорбно опущенные губы. Старуха мнет в пальцах гостинец, наконец, решившись, чуть приоткусывает:
– А что, царское яблочко. Его хоть в пирог, хоть в повидлу.
Деревенские редко похуляют еду иль низят ее – вся еда от Бога, хоть бы прокисла она или была пересолена, потому что тяжело достается, горбатиться надо.
Марьюшка просияла, услышав похвалу, словно это ее почтили орденом:
– Райское яблочко... Одним запахом сыт будешь. И здоровье крепит.
– Где бы такого лекарства выписать, чтобы глотнуть и разом от водки откинуло, – глухо курлыкнула Анна, как икнула. Сын дома, грозный идол, и одним видом своим гонит мать прочь со двора. Век бы глаза на него не смотрели. Вот и сбежала прочь, да от себя-то никуда не деться. – Ведь есть такие люди, кто лечит. А мой-то глот и лечиться не хочет... Тощой, как выструганный, разденется – смотреть не на что. Бедра как палки воткнуты. За здоровье-то любые бы деньги отдал, а он над собою издеется...
Анна подпирала ободверину, так и не покинув порога. Торчала вроде бы без нужды, для переводу времени, но и уходить мешкала. Я почувствовал, что разговор зашел в тупик, все поверхностное, как шелуха от семечек, выплеснуто, а болевое, нутряное так и осталось невысказанным. Как ни растрясай словами, но для каждого семени своя грядка.
– Девушки-голубушки, хватит кливиться. Хотите развеселю? – сказал я, стаскивая с дивана бледные свои ноги, похожие на скотские костомахи. – Одного бобыля устрашали, чтобы женился: вот будешь в старости помирать, никто стакана воды не подаст. Вот он собрался помирать и говорит: «Странно, но мне пить-то не хочется...»
– А ну вас, лешаков, – отмахнулась Анна. – Вы всегда себе оправдание найдете...
Марьюшка улыбнулась на мою побрехоньку, горделиво взглянула на соседку: де, вон какой языкатый сынок-то, на все у него свой ответ.
– А с твоим-то что? Опять галит?
– Грозится убить или деревню спалить... Ты бы, Павел Петрович, пособил чем. Ступай к злодею, останови от греха. Он тебя слушается... Ты у нас духовный человек.
«Как же, послушает... Гаврош даже Бога не чтит. Если сбесился, так с ним и прокурор не совладает, – подумал я, с неохотой отрываясь от дивана. – Как до дела коснется, сразу ты всем хорош и лучше тебя нет никого в мире. А в праздник и вино наособицу... Но и как не помочь? После-то клясть себя станешь, да уж поздно... А с другой стороны, вести бесполезную говорильню – уму тупик и душе разор. Это как со стенкой толковать битый час с пустой надеждою, что она отзовется на твои моления».
– Поди, сынок, – спроваживает меня мать. – Грех не помочь. Не помочь в нужную минуту, значит – убить.
Марьюшка изъясняется присловьями. Доморощенный философ, она в простоте сказать не хочет иль не может; по складу природного ума Марьюшка смотрит в сердцевину всякого события, сцепливая его с предыдущим, возникает логическая первосистема на житейском уровне. «Грех не помочь. Не помочь в нужную минуту – значит – убить». Для психолога и мыслителя тут уйма материала.
Соседка ушла от нас, но осталась на заулке, изредка взглядывая на окна: значит, дожидается меня. Вроде и не принуждает больше словами, но своим несчастным видом приневоливает меня, тревожа душу.
Я пью напусто чай. Марьюшка крошит яблоки. Она давно на ногах и уже знает, что случилось на той половине. Дурь в голове смешивается с яблочным приторным духом, и я невольно хмелею, готовый вновь забыться. Это лень раньше меня родилась и сейчас с плеч моих переселилась в голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186
Мы уверяем себя, что прежняя Русь была плоха, почти никчемна, вот так новый кафтан с собольей опушкой и золотными путейцами кичится перед посконной сермягою иль овчинным кожушком. И не странно ли, но, сознавая свое превосходство перед прошлым, мы не улучшили жизнь, не украсили ее, но лишь проели тот сундук с сокровищами, что достался в наследство от предков, положивших труды свои и живот для упрочения земли. Веками шло укрупнение хозяйства, наполнение его благами, расширение Руси во все стороны, и вот в какие-то годы все спустили в прах и в дым, теша себя заблуждением, что мы куда лучше, совершеннее наших дремучих предков.
...Скоро яблочный Спас. Мать прижаливаетяблок, не рвет до времени, но собирает падалицу, часами режет на дольки, сушит в печи. Яблочный дух стоит в избе, сладковатый аромат бередит даже во сне. Сама жует тихохонько, призатенив глаза, словно бы вспоминает вкус иль сравнивает с северной ягодой. Ест яблоко, видна норка. Я, если рядом, остерегаю Марьюшку, де, не ешь порченого, вон в саду уродилось – ветки ломаются. «Да ты что, сынок, – ответит как ненормальному. – До червя далеко, не пропадать же добру». Или: «Сначала мы червей, потом они нас». Или: «Черви – тоже мясо». Или: «Червивое, значит, не зараженное».
Вот и сейчас стук-бряк ножом о разделочную доску. Не открывая глаз, понимаю сквозь сон: Марьюшка по-хозяйски приходует урожай. Эти дни для старенькой благословенные: она нужна, в ней нуждаются, запас плечи не тянет, и в зиму ее Пашенька, сунув вяленую яблочную дольку в рот, не раз вспомянет мать добрым словом. По ее словам, мне давно ясно, что каждое доброе дело она нынче творит с грустным намеком, что дни сочтены. Ведь крепка вроде бы, такие будылины торчат средь снегов всю зиму, пока вешние дожди не подточат у кореньев иль не сломит нога шатуна. Пробовал вспомнить мысли о России, будоражившие меня до третьих петухов, и ничего дельного, оригинального в них не нашел. Одна голая кость, а куда мясо подевалось и шкуренка? Это расплавленный видениями мозг сочиняет в ночи нечто терпкое, похожее на крепленое вино, а очнувшись, поймешь, что пил молодой сидр пивных градусов, и никакого хмеля нет в голове.
Тут, как по зову, явилась Анна, забасила от порога:
– Мой-то, мой-то, горюн...
– Дак што опять случилось, деушка?
– Пропал, совсем пропал. Хоть бы до зимы дотянул...
– На, милая, яблочка. На вид-то некрасовитое, а во рту – мед. Ты ешь, ешь, не гляди, что червилое. Червь не муха, не проест брюха, – угощает Марьюшка, чтобы подсластить бабье горе, отвести угрюмые мысли в сторону.
– Своих девать некуда, свинью кормлю. Надо будет козочку завести. – Анна придавливает голос, косится на меня.
Я сквозь поросль ресниц, едва приотдернутых, вижу тяжелое, слепленное как бы из глины, морщиноватое безбровое лицо, куль шерстяного плата, присбитого к затылку, скорбно опущенные губы. Старуха мнет в пальцах гостинец, наконец, решившись, чуть приоткусывает:
– А что, царское яблочко. Его хоть в пирог, хоть в повидлу.
Деревенские редко похуляют еду иль низят ее – вся еда от Бога, хоть бы прокисла она или была пересолена, потому что тяжело достается, горбатиться надо.
Марьюшка просияла, услышав похвалу, словно это ее почтили орденом:
– Райское яблочко... Одним запахом сыт будешь. И здоровье крепит.
– Где бы такого лекарства выписать, чтобы глотнуть и разом от водки откинуло, – глухо курлыкнула Анна, как икнула. Сын дома, грозный идол, и одним видом своим гонит мать прочь со двора. Век бы глаза на него не смотрели. Вот и сбежала прочь, да от себя-то никуда не деться. – Ведь есть такие люди, кто лечит. А мой-то глот и лечиться не хочет... Тощой, как выструганный, разденется – смотреть не на что. Бедра как палки воткнуты. За здоровье-то любые бы деньги отдал, а он над собою издеется...
Анна подпирала ободверину, так и не покинув порога. Торчала вроде бы без нужды, для переводу времени, но и уходить мешкала. Я почувствовал, что разговор зашел в тупик, все поверхностное, как шелуха от семечек, выплеснуто, а болевое, нутряное так и осталось невысказанным. Как ни растрясай словами, но для каждого семени своя грядка.
– Девушки-голубушки, хватит кливиться. Хотите развеселю? – сказал я, стаскивая с дивана бледные свои ноги, похожие на скотские костомахи. – Одного бобыля устрашали, чтобы женился: вот будешь в старости помирать, никто стакана воды не подаст. Вот он собрался помирать и говорит: «Странно, но мне пить-то не хочется...»
– А ну вас, лешаков, – отмахнулась Анна. – Вы всегда себе оправдание найдете...
Марьюшка улыбнулась на мою побрехоньку, горделиво взглянула на соседку: де, вон какой языкатый сынок-то, на все у него свой ответ.
– А с твоим-то что? Опять галит?
– Грозится убить или деревню спалить... Ты бы, Павел Петрович, пособил чем. Ступай к злодею, останови от греха. Он тебя слушается... Ты у нас духовный человек.
«Как же, послушает... Гаврош даже Бога не чтит. Если сбесился, так с ним и прокурор не совладает, – подумал я, с неохотой отрываясь от дивана. – Как до дела коснется, сразу ты всем хорош и лучше тебя нет никого в мире. А в праздник и вино наособицу... Но и как не помочь? После-то клясть себя станешь, да уж поздно... А с другой стороны, вести бесполезную говорильню – уму тупик и душе разор. Это как со стенкой толковать битый час с пустой надеждою, что она отзовется на твои моления».
– Поди, сынок, – спроваживает меня мать. – Грех не помочь. Не помочь в нужную минуту, значит – убить.
Марьюшка изъясняется присловьями. Доморощенный философ, она в простоте сказать не хочет иль не может; по складу природного ума Марьюшка смотрит в сердцевину всякого события, сцепливая его с предыдущим, возникает логическая первосистема на житейском уровне. «Грех не помочь. Не помочь в нужную минуту – значит – убить». Для психолога и мыслителя тут уйма материала.
Соседка ушла от нас, но осталась на заулке, изредка взглядывая на окна: значит, дожидается меня. Вроде и не принуждает больше словами, но своим несчастным видом приневоливает меня, тревожа душу.
Я пью напусто чай. Марьюшка крошит яблоки. Она давно на ногах и уже знает, что случилось на той половине. Дурь в голове смешивается с яблочным приторным духом, и я невольно хмелею, готовый вновь забыться. Это лень раньше меня родилась и сейчас с плеч моих переселилась в голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186