Своим "Письмом" мыслитель выпустил, так сказать, джина из бутылки, и потом, уже не в силах повлиять на него, мог только иронизировать над крайностями, в которые впадали ревнители нового вероучения. Но и до 1836 года будущие славянофилы уже высказывали многие свои основополагающие тезисы. Предыстория славянофильства, как общественного движения, начинается с поражения декабристов на Сенатской площади: это была еще одна, особая попытка выйти из тупика, в котором оказалась тогда русская мысль и русская действительность.
Представители этого направления долгое время избегали называть себя "славянофилами"; этот термин был внедрен в обиход их идейными противниками, Белинским и Герценом, и звучал поначалу как насмешливая кличка. Само по себе это название, надо сказать, не слишком удачно. Как я уже упоминал, политические симпатии к западным славянам изначально не входили в славянофильский "символ веры", они появились лишь на более позднем этапе этого движения. Сам термин "славянофил" означал вначале просто "поборник старины". Белинский взял его из эпохи борьбы "карамзинистов" и "шишковистов": адмирал А. С. Шишков, бывший также писателем, министром народного просвещения и президентом Академии Наук, выступал за усиленное культивирование архаических тенденций в русской литературе, которая, как он считал, должна ориентироваться в первую очередь на старославянский язык. Батюшков в связи с этим изобразил его в своем сатирическом "Видении на брегах Леты" в виде "бледной тени", которая говорит о своих коллегах-академиках:
Стихи их хоть немножко жестки,
Но истинно варяго-росски,
а о себе - "аз есмь зело славенофил". Иронический оттенок этого наименования сохранился и в 1840-х годах, когда оно стало обозначать новоиспеченное движение. Славянофилы действительно последовательно выступали за возрождение общественного устройства Древней Руси, искаженного, как они считали, петровскими реформами. Со временем, когда прижившийся термин утратил свою насмешливую окраску и приобрел более нейтральное звучание, они смирились с ним; впрочем, в то время первоначальный смысл его уже был утрачен, и слово "славянофил" стало пониматься буквально. Как бы поддавшись этому лингвистическому гипнозу, сами славянофилы стали тогда больше уделять внимания судьбам славянства.
Психологическая основа славянофильства, обретшего свои классические очертания в 1840-х годах, была очень давней. "Славянизм, или русицизм", писал Герцен, "не как теория, не как учение, а как оскорбленное народное чувство, как темное воспоминание и верный инстинкт, как противодействие исключительно иностранному влиянию, существовал со времени обрития первой бороды Петром I. Противодействие петербургскому терроризму образования никогда не перемежалось: казненное, четвертованное, повешенное на зубцах Кремля в виде буйных стрельцов, отравленное в равелине Петербургской крепости в виде царевича Алексея, оно является как партия Долгоруких при Петре II, как ненависть к немцам при Бироне, как Пугачев при Екатерине II, как сама Екатерина II, православная немка при прусском голштинце Петре III". Но в сороковых годах XIX века, после появления "Письма" Чаадаева, этого, как характеризовал его сам философ, "своеобразного обвинительного акта, предъявленного великому народу", славянофильство впервые оформляется в цельную концепцию.
Парадокс, однако, заключается в том, что славянофилы 1840-х годов сказали не много нового по сравнению с тем, что уже звучало в 1836 году непосредственно "в ответ Чаадаеву". Славянофильские идеи тогда носились в воздухе. Очень любопытными для рассмотрения этого вопроса являются статьи Н. И. Надеждина, редактора того самого злосчастного журнала, в котором было опубликовано "Письмо" Чаадаева. Они были написаны сразу после того, как разразился страшный шум в связи с этой публикацией, частично обращены к правительству, и выглядят поэтому как отчаянная попытка оправдаться в его глазах. Этим объясняется заметно повышенный эмоциональный тон этих статей; по этой же причине здравые мысли в них перемежаются основательным количеством верноподданнических пассажей (которые, замечу мимоходом, не помогли Надеждину: его работы не были опубликованы, уже потому, что о Чаадаеве вообще запрещено было упоминать в печати; сам же редактор за публикацию в "Телескопе" был сослан в Усть-Сысольск). Тем не менее интересно уже то, как именно Надеждин, общественный и научный деятель, склонявшийся скорее к западничеству, критикует "Письмо" Чаадаева.
Это "Письмо", пишет Надеждин, "возбудило самое сильное и естественное негодование". Оно "возмутило, оскорбило, привело в содрогание народную нашу гордость. Как? Мы, русские, никогда не жили, ничего не сделали, ничем не наполнили истории? Этот дивный великий народ, который даровал свое имя седьмой части земного шара, который за тысячу лет озарился Божественным светом христианской веры, начала всякого просвещения, и разлил ее благодатные лучи на безмерном, ужасающем мысль пространстве, от подошвы Карпат до хребтов Алтая; народ, который в одно столетие успел присвоить себе все, что есть лучшего в европейской образованности, созданной рядами столетий, который в один год, прошедши Европу из края в край с мечом победы и оливною ветвью мира, начертал себе такую блистательную страницу во всемирной истории человечества, какой не может представить ни один из древних и новых народов света: этот-то народ поставить на самой крайней степени ничтожества? Такое дикое ослепление мало назвать заблуждением: это бред, горячка, безумие!".
Далее Надеждин горячо опровергает центральный тезис Чаадаева ("мы не имеем прошедшего, не имеем истории, не имеем преданий и воспоминаний"). В его страстной речи мелькают следующие исторические лица и события: Рюрик, положивший "первый камень общественного благоустройства на отдаленнейшем севере Европы", Олег, прибивший "щит русский на стенах гордой столицы древнего мира", то есть Константинополя, равноапостольный Владимир, "грозная, но величественная череда Иоаннов"; наконец, Надеждин переходит к более новым временам и говорит: "что значат, наконец, эти два последние века, два века непрерывных чудес, которые отдаленнейшее потомство сочтет баснословною поэмою; эти два века, записанные во всемирную историю человечества приобщением к Европе двух третей ее и половины Азии, основанием нового Царя-града на пустынных берегах Финского залива, округлением европейского Востока в одну великую, твердую и могучую державу, избавлением и умиротворением европейского Запада, водружением северных орлов на стенах Парижа и на хребтах Арарата? Это ли не история?".
Но Чаадаев отвергал не только русскую историю;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Представители этого направления долгое время избегали называть себя "славянофилами"; этот термин был внедрен в обиход их идейными противниками, Белинским и Герценом, и звучал поначалу как насмешливая кличка. Само по себе это название, надо сказать, не слишком удачно. Как я уже упоминал, политические симпатии к западным славянам изначально не входили в славянофильский "символ веры", они появились лишь на более позднем этапе этого движения. Сам термин "славянофил" означал вначале просто "поборник старины". Белинский взял его из эпохи борьбы "карамзинистов" и "шишковистов": адмирал А. С. Шишков, бывший также писателем, министром народного просвещения и президентом Академии Наук, выступал за усиленное культивирование архаических тенденций в русской литературе, которая, как он считал, должна ориентироваться в первую очередь на старославянский язык. Батюшков в связи с этим изобразил его в своем сатирическом "Видении на брегах Леты" в виде "бледной тени", которая говорит о своих коллегах-академиках:
Стихи их хоть немножко жестки,
Но истинно варяго-росски,
а о себе - "аз есмь зело славенофил". Иронический оттенок этого наименования сохранился и в 1840-х годах, когда оно стало обозначать новоиспеченное движение. Славянофилы действительно последовательно выступали за возрождение общественного устройства Древней Руси, искаженного, как они считали, петровскими реформами. Со временем, когда прижившийся термин утратил свою насмешливую окраску и приобрел более нейтральное звучание, они смирились с ним; впрочем, в то время первоначальный смысл его уже был утрачен, и слово "славянофил" стало пониматься буквально. Как бы поддавшись этому лингвистическому гипнозу, сами славянофилы стали тогда больше уделять внимания судьбам славянства.
Психологическая основа славянофильства, обретшего свои классические очертания в 1840-х годах, была очень давней. "Славянизм, или русицизм", писал Герцен, "не как теория, не как учение, а как оскорбленное народное чувство, как темное воспоминание и верный инстинкт, как противодействие исключительно иностранному влиянию, существовал со времени обрития первой бороды Петром I. Противодействие петербургскому терроризму образования никогда не перемежалось: казненное, четвертованное, повешенное на зубцах Кремля в виде буйных стрельцов, отравленное в равелине Петербургской крепости в виде царевича Алексея, оно является как партия Долгоруких при Петре II, как ненависть к немцам при Бироне, как Пугачев при Екатерине II, как сама Екатерина II, православная немка при прусском голштинце Петре III". Но в сороковых годах XIX века, после появления "Письма" Чаадаева, этого, как характеризовал его сам философ, "своеобразного обвинительного акта, предъявленного великому народу", славянофильство впервые оформляется в цельную концепцию.
Парадокс, однако, заключается в том, что славянофилы 1840-х годов сказали не много нового по сравнению с тем, что уже звучало в 1836 году непосредственно "в ответ Чаадаеву". Славянофильские идеи тогда носились в воздухе. Очень любопытными для рассмотрения этого вопроса являются статьи Н. И. Надеждина, редактора того самого злосчастного журнала, в котором было опубликовано "Письмо" Чаадаева. Они были написаны сразу после того, как разразился страшный шум в связи с этой публикацией, частично обращены к правительству, и выглядят поэтому как отчаянная попытка оправдаться в его глазах. Этим объясняется заметно повышенный эмоциональный тон этих статей; по этой же причине здравые мысли в них перемежаются основательным количеством верноподданнических пассажей (которые, замечу мимоходом, не помогли Надеждину: его работы не были опубликованы, уже потому, что о Чаадаеве вообще запрещено было упоминать в печати; сам же редактор за публикацию в "Телескопе" был сослан в Усть-Сысольск). Тем не менее интересно уже то, как именно Надеждин, общественный и научный деятель, склонявшийся скорее к западничеству, критикует "Письмо" Чаадаева.
Это "Письмо", пишет Надеждин, "возбудило самое сильное и естественное негодование". Оно "возмутило, оскорбило, привело в содрогание народную нашу гордость. Как? Мы, русские, никогда не жили, ничего не сделали, ничем не наполнили истории? Этот дивный великий народ, который даровал свое имя седьмой части земного шара, который за тысячу лет озарился Божественным светом христианской веры, начала всякого просвещения, и разлил ее благодатные лучи на безмерном, ужасающем мысль пространстве, от подошвы Карпат до хребтов Алтая; народ, который в одно столетие успел присвоить себе все, что есть лучшего в европейской образованности, созданной рядами столетий, который в один год, прошедши Европу из края в край с мечом победы и оливною ветвью мира, начертал себе такую блистательную страницу во всемирной истории человечества, какой не может представить ни один из древних и новых народов света: этот-то народ поставить на самой крайней степени ничтожества? Такое дикое ослепление мало назвать заблуждением: это бред, горячка, безумие!".
Далее Надеждин горячо опровергает центральный тезис Чаадаева ("мы не имеем прошедшего, не имеем истории, не имеем преданий и воспоминаний"). В его страстной речи мелькают следующие исторические лица и события: Рюрик, положивший "первый камень общественного благоустройства на отдаленнейшем севере Европы", Олег, прибивший "щит русский на стенах гордой столицы древнего мира", то есть Константинополя, равноапостольный Владимир, "грозная, но величественная череда Иоаннов"; наконец, Надеждин переходит к более новым временам и говорит: "что значат, наконец, эти два последние века, два века непрерывных чудес, которые отдаленнейшее потомство сочтет баснословною поэмою; эти два века, записанные во всемирную историю человечества приобщением к Европе двух третей ее и половины Азии, основанием нового Царя-града на пустынных берегах Финского залива, округлением европейского Востока в одну великую, твердую и могучую державу, избавлением и умиротворением европейского Запада, водружением северных орлов на стенах Парижа и на хребтах Арарата? Это ли не история?".
Но Чаадаев отвергал не только русскую историю;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116