И, невзирая на это, я был слишком слаб в вере. Я молился жарко, я прибег ко всем известным мне ухищрениям, чтобы обрести ту тихую искренность смирения, какую испытал лишь однажды, когда в морозную стужу ехал верхом по зимней дороге, а Сара сидела позади меня на седле. Малая частица моей души знала, что я всего лишь заполняю часы до той минуты, когда свершится неизбежное. Снова и снова я бросался в борьбу, все более отчаянную с каждой новой попыткой смирить мятежный дух. Но я слишком много времени провел в кругу рационалистов и тех, кто говорил мне, будто век чудес миновал и знамения Божьи, явленные отцам Церкви, были унесены из этого мира, чтобы никогда больше не появиться. Я знал, что это не так, и знал, что Господь и по сию пору может вмешаться и вмешивается в дела людские, но не мог принять этого всем сердцем. Я не мог произнести простые слова: «Да свершится воля Твоя» и сказать их от чистого сердца. Знаю, я хотел сказать: «Да свершится воля Твоя, если она соответствует моим пожеланиям». А это – не молитва и не смирение.
Мои молитвы были напрасны. Незадолго перед рассветом я оставил тщетные попытки, понимая, что Господь покинул меня. Я не обрету помощи, и единственное, чего я желал более всего на свете, не будет мне даровано. Я знал, что потеряю ее, и в то мгновение постиг, что Сара была самым драгоценным, что было в моей жизни и будет в те годы, какие мне еще предстоят. Я примирился с отпущенным мне наказанием и в отчаянии и рассветной тиши, наверное, впервые молился истинно. Знаю лишь, что тьма отпустила меня, и чувство глубочайшего мира снизошло на мою душу, и вновь я оказался на коленях, всем сердцем благодаря Господа за Его доброту.
Я не знал, чего мне ждать, и не мог понять, как может случиться так, что минует неостановимый поход людской жестокости. Но я больше не спрашивал и не сомневался. Одевшись как можно теплее, я накинул на плечи самый плотный плащ – ведь хотя пришла весна, на рассвете подмораживало, – и смешался с толпой, спешащей к крепости в преддверии казни.
Лишь одному человеку было суждено умереть в то утро; судья проявил к другим столько же милосердия, сколько мстительности он проявил к Саре; и казнь должна была свершиться быстро. Когда я подошел, толпа уже окружила большое дерево посреди двора, с толстого сука свисала веревка, а к стволу была прислонена лесенка. Сердце мое упало, и меня вновь охватили сомнения, но огромным усилием воли я отмел от себя подобные мысли. Я не знал даже, зачем я здесь. Разумеется, в моем присутствии не было ни цели, ни смысла, и я не желал, чтобы Сара меня видела. Но я чувствовал, мне необходимо быть здесь, что от этого зависит сама ее жизнь, пусть я и не мог постичь почему.
Лоуэр тоже тут был, в обществе Локка и пары дюжих малых, в одном из которых я узнал привратника из Крайст-Чёрч. Странное общество, подумалось мне, прежде чем в мою душу закралось подозрение о том, что они замышляют. Я не видел Лоуэра несколько дней, но мне следовало бы догадаться, что он не упустит возможности раздобыть новый материал для своей книги. Он был человек добрый, но увлеченный своим делом. Выражение суровой решимости в его лице, когда он расхаживал взад-вперед под деревом, говорило о том, что врач вовсе не предвкушает удовольствия от надвигающихся событий, но и не дрогнет, не отступит от своего.
Я избегал его; я был не в настроении беседовать и лишь мельком взглянул на еще одну кучку людей, с громким разговором и грубыми шутками сгрудившихся вокруг профессора-региуса, стоявшего чуть поодаль. Удели я им больше внимания, я бы большее значение придал перешептыванию Лоуэра со своими товарищами, тому, как они заняли место возле самой виселицы, и выражению сурового удовлетворения, промелькнувшему в лице Лоуэра, когда он оглядывал поле будущей битвы и диспозицию своих сил.
И вот вывели закованную в кандалы Сару, которую сопровождали два крепких стража, хотя в последних едва ли была нужда, такой маленькой, хрупкой и слабой выглядела девушка. Один ее вид разбил мне сердце: глаза у нее слипались от недостатка сна, и черные круги под ними проступали тем ярче, что по лицу разлилась смертельная бледность; прекрасные темные волосы были непокрыты, но теперь они уже не казались прекрасными, она всегда любовно их расчесывала, они были самым большим – на деле, единственным – предметом ее гордости. Теперь, нечесаные и свалявшиеся, они были затянуты в грубый узел на затылке, дабы не мешали веревке.
Я лишь повторяю то, что Кола уже записал с моих слов; она действительно отказалась от пастора с храбростью и смирением, которые вызвали громкие рукоплескания толпы, сама произнесла молитву, а после нее краткую речь, в которой, раскаиваясь в грехах, она не созналась в том единственном, за который ей предстояло умереть. В ее словах не было ни звучного геройства, ни неповиновения, ни воззвания к сочувствию собравшихся, которые были бы уместны, скажи их в сходных обстоятельствах мужчина. Уверен, здравый смысл подсказал ей, что из ее уст такие речи показались бы неподобающими и не завоевали бы ей сострадания толпы. Напротив, путь к ее сердцу лежал через смирение и храбрость, и, так как два эти качества были всегда ей присущи, она снискала рукоплескания тем, что просто была самой собой, а быть таковым и до такой крайней степени – величайший, в моих глазах, подвиг.
Когда со словами было покончено, она вслед за палачом поднялась по лесенке, где стала терпеливо ждать, пока он возился, завязывая петлю у нее на шее. Не знаю, почему повешенья всегда бывают столь низменными и грубыми; последние мгновения жизни должны быть облечены большим достоинством, нежели беспорядочное содрогание рук и ног, когда приговоренный поднимается по шаткой лесенке, и мало кто не вызывает при этом смеха. Но в то утро толпа была не настроена смеяться: молодость, хрупкость и спокойствие осужденной умерили любые сквернословие и шутки, и собравшиеся взирали на нее в большей тишине и почтении, чем мне случалось видеть при прочих подобных событиях.
Забили барабаны – лишь два барабанщика, мальчишки лет двенадцати, которых я не раз видел выбивающими дробь на улицах. Дни, когда церемония казни свершалась под рокот полковых барабанов, давно миновали, и мировой судья решил, что в то утро нет надобности в солдатах. Он не ждал от толпы волнения или буйства, какого можно ожидать при повешении особы, любимой в городе, или известного разбойника с большой дорога, или человека семейного. Ничего такого и не было. Толпа словно онемела, примеру ее последовали и барабаны. Палач – движением, исполненным поистине удивительной деликатности, – столкнул Сару с лесенки.
– Да смилуется Гос…
Таков бы ее крик. Последнее слово потерялось, когда под ее весом натянулась веревка, и завершилось придушенным всхлипом, и сочувственным вздохом отозвалась ему толпа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216
Мои молитвы были напрасны. Незадолго перед рассветом я оставил тщетные попытки, понимая, что Господь покинул меня. Я не обрету помощи, и единственное, чего я желал более всего на свете, не будет мне даровано. Я знал, что потеряю ее, и в то мгновение постиг, что Сара была самым драгоценным, что было в моей жизни и будет в те годы, какие мне еще предстоят. Я примирился с отпущенным мне наказанием и в отчаянии и рассветной тиши, наверное, впервые молился истинно. Знаю лишь, что тьма отпустила меня, и чувство глубочайшего мира снизошло на мою душу, и вновь я оказался на коленях, всем сердцем благодаря Господа за Его доброту.
Я не знал, чего мне ждать, и не мог понять, как может случиться так, что минует неостановимый поход людской жестокости. Но я больше не спрашивал и не сомневался. Одевшись как можно теплее, я накинул на плечи самый плотный плащ – ведь хотя пришла весна, на рассвете подмораживало, – и смешался с толпой, спешащей к крепости в преддверии казни.
Лишь одному человеку было суждено умереть в то утро; судья проявил к другим столько же милосердия, сколько мстительности он проявил к Саре; и казнь должна была свершиться быстро. Когда я подошел, толпа уже окружила большое дерево посреди двора, с толстого сука свисала веревка, а к стволу была прислонена лесенка. Сердце мое упало, и меня вновь охватили сомнения, но огромным усилием воли я отмел от себя подобные мысли. Я не знал даже, зачем я здесь. Разумеется, в моем присутствии не было ни цели, ни смысла, и я не желал, чтобы Сара меня видела. Но я чувствовал, мне необходимо быть здесь, что от этого зависит сама ее жизнь, пусть я и не мог постичь почему.
Лоуэр тоже тут был, в обществе Локка и пары дюжих малых, в одном из которых я узнал привратника из Крайст-Чёрч. Странное общество, подумалось мне, прежде чем в мою душу закралось подозрение о том, что они замышляют. Я не видел Лоуэра несколько дней, но мне следовало бы догадаться, что он не упустит возможности раздобыть новый материал для своей книги. Он был человек добрый, но увлеченный своим делом. Выражение суровой решимости в его лице, когда он расхаживал взад-вперед под деревом, говорило о том, что врач вовсе не предвкушает удовольствия от надвигающихся событий, но и не дрогнет, не отступит от своего.
Я избегал его; я был не в настроении беседовать и лишь мельком взглянул на еще одну кучку людей, с громким разговором и грубыми шутками сгрудившихся вокруг профессора-региуса, стоявшего чуть поодаль. Удели я им больше внимания, я бы большее значение придал перешептыванию Лоуэра со своими товарищами, тому, как они заняли место возле самой виселицы, и выражению сурового удовлетворения, промелькнувшему в лице Лоуэра, когда он оглядывал поле будущей битвы и диспозицию своих сил.
И вот вывели закованную в кандалы Сару, которую сопровождали два крепких стража, хотя в последних едва ли была нужда, такой маленькой, хрупкой и слабой выглядела девушка. Один ее вид разбил мне сердце: глаза у нее слипались от недостатка сна, и черные круги под ними проступали тем ярче, что по лицу разлилась смертельная бледность; прекрасные темные волосы были непокрыты, но теперь они уже не казались прекрасными, она всегда любовно их расчесывала, они были самым большим – на деле, единственным – предметом ее гордости. Теперь, нечесаные и свалявшиеся, они были затянуты в грубый узел на затылке, дабы не мешали веревке.
Я лишь повторяю то, что Кола уже записал с моих слов; она действительно отказалась от пастора с храбростью и смирением, которые вызвали громкие рукоплескания толпы, сама произнесла молитву, а после нее краткую речь, в которой, раскаиваясь в грехах, она не созналась в том единственном, за который ей предстояло умереть. В ее словах не было ни звучного геройства, ни неповиновения, ни воззвания к сочувствию собравшихся, которые были бы уместны, скажи их в сходных обстоятельствах мужчина. Уверен, здравый смысл подсказал ей, что из ее уст такие речи показались бы неподобающими и не завоевали бы ей сострадания толпы. Напротив, путь к ее сердцу лежал через смирение и храбрость, и, так как два эти качества были всегда ей присущи, она снискала рукоплескания тем, что просто была самой собой, а быть таковым и до такой крайней степени – величайший, в моих глазах, подвиг.
Когда со словами было покончено, она вслед за палачом поднялась по лесенке, где стала терпеливо ждать, пока он возился, завязывая петлю у нее на шее. Не знаю, почему повешенья всегда бывают столь низменными и грубыми; последние мгновения жизни должны быть облечены большим достоинством, нежели беспорядочное содрогание рук и ног, когда приговоренный поднимается по шаткой лесенке, и мало кто не вызывает при этом смеха. Но в то утро толпа была не настроена смеяться: молодость, хрупкость и спокойствие осужденной умерили любые сквернословие и шутки, и собравшиеся взирали на нее в большей тишине и почтении, чем мне случалось видеть при прочих подобных событиях.
Забили барабаны – лишь два барабанщика, мальчишки лет двенадцати, которых я не раз видел выбивающими дробь на улицах. Дни, когда церемония казни свершалась под рокот полковых барабанов, давно миновали, и мировой судья решил, что в то утро нет надобности в солдатах. Он не ждал от толпы волнения или буйства, какого можно ожидать при повешении особы, любимой в городе, или известного разбойника с большой дорога, или человека семейного. Ничего такого и не было. Толпа словно онемела, примеру ее последовали и барабаны. Палач – движением, исполненным поистине удивительной деликатности, – столкнул Сару с лесенки.
– Да смилуется Гос…
Таков бы ее крик. Последнее слово потерялось, когда под ее весом натянулась веревка, и завершилось придушенным всхлипом, и сочувственным вздохом отозвалась ему толпа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216