Ну и что с того, что старший лейтенант секретного отдела “Подозрительной информации”? Я, в конце концов, обычный человек.
Прапорщик Баобабова резко поворачивается, сжимает горячими ладонями мое лицо и пристально, даже как-то нехорошо, смотрит мне в глаза. Зрачки ее бегают туда-сюда, и я замечаю, как подрагивают ее обкусанные, не знающие губной помады губы.
— Лесик… Лешка… Лейтенант ты мой родной… Нельзя тебе со мной. Нельзя. Я одна. Так надо, Лесик. У меня за плечами двадцать ходок в тыл условного и вероятного противника. Я спецподготовку прошла по классу разведки и диверсантка. Красный диплом. Вдвоем нас вычислят, а одна я справлюсь. Верь мне, Лесик, верь! Я быстро. Даже моргнуть не успеешь. Ладно?
От уговоров Машки заныл зуб. Зачем давить-то так сильно? Я и без физической боли хорошо все понимаю. Двадцать ходок — не коридоры милицейской школы. Спорить не стану.
— Хофофо, — соглашаюсь я, пытаясь вырваться из прапорщицких тисков.
Баобабова откидывает меня с дороги, запрокидывает голову и, рыдая скупыми прапорщицкими слезами, стремительно выбегает из комнаты. С трудом поднимаюсь с пола, прислушиваясь к стихающему топоту армейских ботинок.
— Дурочка, — наверняка сейчас на лице у меня загадочная улыбка.
Устраиваюсь у окна в надежде полюбоваться скрытным продвижением Марии по вражеской территории. Но на улице только потемки, разбитые фонари да запах от догорающей клиники.
— Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить… — Облокачиваюсь на подоконник, высовываюсь по пояс из окна, рассматривая пространство между домами. Внизу, по асфальту, крадутся неясные тени Охотников. — Тьфу. С нашим атаманом не приходится тужить… — Охотники тупые, на плевки не обращают внимания. От безнаказанности заметно улучшается настроение: — А первая пуля, а первая пуля, а первая пу…
Слишком поздно слышу за спиной крадущиеся шаги. Прекращаю болтать ногами, спрыгиваю с подоконника и слишком медленно поворачиваюсь к источнику подозрительного шума. Замечаю тяжелый плоский предмет, предположительно кирпич силикатный, летящий навстречу.
Из темноты квартиры выплывает хоровод симпатичных девчонок в прозрачных сорочках, среди которых замечаю Клавдию Ш. без мужа, Деми М. в красном чепчике, Курникову А. с ракеткой, Мон-серрат К. с каким-то кудрявым пареньком под мышкой и Борю М. в пеньюаре. Хоровод возносится над полом, уменьшается в размерах, отчего ни хрена не видно, и начинает быстро кружиться вокруг моей головы, глупо изображая свистом пролетающие мимо первые пули… Потом все куда-то исчезают. Остается только Боря М., который больно бьет меня по щекам.
— Пономарев! Очнитесь! Немедленно!
Молодые лейтенанты из отдела “Пи” привыкли выполнять приказы точно и в срок.
Открываю глаза. Обнаруживаю себя распятым на панцирной кровати, приставленной под наклоном к стене. Запястья пристегнуты наручниками, ноги привязаны обычными веревками. Голова хоть и свободна, но веселее от этого не становится.
Передо мной неопрятного вида товарищ в расстегнутой фуфайке с лицом кровожадного убийцы молодых лейтенантов. Методично шлепает грязными ладонями по моим щекам, пытаясь, как я догадываюсь, привести в чувство потерявшего сознание пленника. То, что я в плену, понятно и без дополнительных объяснений. Успокаивает одно: кровожадный убийца больше похож на человека, чем на Охотника. Значит, я у своих.
Подаю условный сигнал. Долгий и жалобный стон. Неопрятный товарищ, довольно хмыкнув, пальцами оттопыривает мне веки, изучает зрачки и выносит медицинский вердикт гнусавым голосом:
“Ожил, гаденыш”.
Я хочу сказать, что никакой я не гаденыш, а вполне приличный гражданин, но во рту пустынная сушь, язык ворочается еле-еле, не позволяя сконструировать правильные объяснения. Но глаза видят, уши слышат, голова немного болит от силикатного кирпича, но это так — мелочи.
С принудительно раскрытыми глазами изучаю место распятия и незаконного сковывания. С первого взгляда ясно, что нахожусь в подвальном помещении. Толстые трубы горячей и холодной воды, звуки капели, запах гнили и неисправного мусоропровода. От панцирной кровати, которая, если пошевелиться, противно скрипит, разит тремя поколениями жителей без определенного места жительства. Под потолком, на бельевой веревке, подвязан фонарик на две батарейки.
— Живучий какой…
С трудом поворачиваю гудящую от силикатного кирпича голову в сторону отчего-то знакомого голоса. Прищуриваюсь для улучшения резкости.
— Не узнаешь?
Так как во рту сухо, ограничиваюсь хрипом, в котором специалист логопед обязательно бы признал возглас удивления.
У противоположной стены, за импровизированным столом из-под ящиков для апельсинов “Оранжес”, сидят трое. Две свечи, укрепленные на собственных восковых слезах, освещают лица, явно мне знакомые. Справа, что-то чиркая в небольшом блокноте, изредка бросая на меня быстрые внимательные взгляды, сутулится Монокль, главный врач психиатрической клиники, где совсем недавно мы с Машкой безобразничали. Глаза Монокля злые и неестественно блестящие. Словно только что закончил рыдать.
С левой стороны, выпучив глаза, пристально пялится на меня еще одно знакомое лицо. Тощего мужика в кепке и с закатанными рукавами я определенно знаю. Видел где-то, может, даже сам арестовывал по подозрению в каком-нибудь преступлении. Вспомнить, при каких обстоятельствах мы встречались, пока не могу, но одно то, что мы знакомы, успокаивает.
А в самом центре, уложив загипсованную ногу на фанерный ящик, скрестив на груди руки, сидит третий. Хрипеть больше не в силах, поэтому только глупо улыбаюсь. Это Садовник, практически родной человек. Лица, как обычно, не видно, но ромашками весь пол закидан. Не обознаться. Через силу киваю. Здороваюсь.
— Вот где свиделись, лейтенант. — Садовник сбрасывает с ящика загипсованную ногу и, морщась, склоняется к пляшущим язычкам свечей. Замирает на секунду:
— Свет… — Садовник как бы смотрит на свечу и как бы морщится от нестерпимого света, который не в силах осветить его вечно скрытое лицо. — Свет озарил мою больную душу, — странно так говорит Садовник. От холодного голоса хочется поскорее отлепиться от кровати и сбежать куда-нибудь подальше. — Ты, лейтенант, не дергайся, твой покой пока я не нарушу. — Неожиданно с губ Садовника срывается стон и, кажется, камнем падает на заваленный лепестками пол. — Помнишь, лейтенант, цыганка дерзкая в подземном переходе нагадала тебе неприятности? А как все красиво начиналось? Правильно мудрецы говорят: красота и знание уничтожат мир.
Садовник явно не в себе. Переходит на французский. Лялякает долго, но красиво. Монокль подозрительно внимателен, торопливо записывает за Садовником слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Прапорщик Баобабова резко поворачивается, сжимает горячими ладонями мое лицо и пристально, даже как-то нехорошо, смотрит мне в глаза. Зрачки ее бегают туда-сюда, и я замечаю, как подрагивают ее обкусанные, не знающие губной помады губы.
— Лесик… Лешка… Лейтенант ты мой родной… Нельзя тебе со мной. Нельзя. Я одна. Так надо, Лесик. У меня за плечами двадцать ходок в тыл условного и вероятного противника. Я спецподготовку прошла по классу разведки и диверсантка. Красный диплом. Вдвоем нас вычислят, а одна я справлюсь. Верь мне, Лесик, верь! Я быстро. Даже моргнуть не успеешь. Ладно?
От уговоров Машки заныл зуб. Зачем давить-то так сильно? Я и без физической боли хорошо все понимаю. Двадцать ходок — не коридоры милицейской школы. Спорить не стану.
— Хофофо, — соглашаюсь я, пытаясь вырваться из прапорщицких тисков.
Баобабова откидывает меня с дороги, запрокидывает голову и, рыдая скупыми прапорщицкими слезами, стремительно выбегает из комнаты. С трудом поднимаюсь с пола, прислушиваясь к стихающему топоту армейских ботинок.
— Дурочка, — наверняка сейчас на лице у меня загадочная улыбка.
Устраиваюсь у окна в надежде полюбоваться скрытным продвижением Марии по вражеской территории. Но на улице только потемки, разбитые фонари да запах от догорающей клиники.
— Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить… — Облокачиваюсь на подоконник, высовываюсь по пояс из окна, рассматривая пространство между домами. Внизу, по асфальту, крадутся неясные тени Охотников. — Тьфу. С нашим атаманом не приходится тужить… — Охотники тупые, на плевки не обращают внимания. От безнаказанности заметно улучшается настроение: — А первая пуля, а первая пуля, а первая пу…
Слишком поздно слышу за спиной крадущиеся шаги. Прекращаю болтать ногами, спрыгиваю с подоконника и слишком медленно поворачиваюсь к источнику подозрительного шума. Замечаю тяжелый плоский предмет, предположительно кирпич силикатный, летящий навстречу.
Из темноты квартиры выплывает хоровод симпатичных девчонок в прозрачных сорочках, среди которых замечаю Клавдию Ш. без мужа, Деми М. в красном чепчике, Курникову А. с ракеткой, Мон-серрат К. с каким-то кудрявым пареньком под мышкой и Борю М. в пеньюаре. Хоровод возносится над полом, уменьшается в размерах, отчего ни хрена не видно, и начинает быстро кружиться вокруг моей головы, глупо изображая свистом пролетающие мимо первые пули… Потом все куда-то исчезают. Остается только Боря М., который больно бьет меня по щекам.
— Пономарев! Очнитесь! Немедленно!
Молодые лейтенанты из отдела “Пи” привыкли выполнять приказы точно и в срок.
Открываю глаза. Обнаруживаю себя распятым на панцирной кровати, приставленной под наклоном к стене. Запястья пристегнуты наручниками, ноги привязаны обычными веревками. Голова хоть и свободна, но веселее от этого не становится.
Передо мной неопрятного вида товарищ в расстегнутой фуфайке с лицом кровожадного убийцы молодых лейтенантов. Методично шлепает грязными ладонями по моим щекам, пытаясь, как я догадываюсь, привести в чувство потерявшего сознание пленника. То, что я в плену, понятно и без дополнительных объяснений. Успокаивает одно: кровожадный убийца больше похож на человека, чем на Охотника. Значит, я у своих.
Подаю условный сигнал. Долгий и жалобный стон. Неопрятный товарищ, довольно хмыкнув, пальцами оттопыривает мне веки, изучает зрачки и выносит медицинский вердикт гнусавым голосом:
“Ожил, гаденыш”.
Я хочу сказать, что никакой я не гаденыш, а вполне приличный гражданин, но во рту пустынная сушь, язык ворочается еле-еле, не позволяя сконструировать правильные объяснения. Но глаза видят, уши слышат, голова немного болит от силикатного кирпича, но это так — мелочи.
С принудительно раскрытыми глазами изучаю место распятия и незаконного сковывания. С первого взгляда ясно, что нахожусь в подвальном помещении. Толстые трубы горячей и холодной воды, звуки капели, запах гнили и неисправного мусоропровода. От панцирной кровати, которая, если пошевелиться, противно скрипит, разит тремя поколениями жителей без определенного места жительства. Под потолком, на бельевой веревке, подвязан фонарик на две батарейки.
— Живучий какой…
С трудом поворачиваю гудящую от силикатного кирпича голову в сторону отчего-то знакомого голоса. Прищуриваюсь для улучшения резкости.
— Не узнаешь?
Так как во рту сухо, ограничиваюсь хрипом, в котором специалист логопед обязательно бы признал возглас удивления.
У противоположной стены, за импровизированным столом из-под ящиков для апельсинов “Оранжес”, сидят трое. Две свечи, укрепленные на собственных восковых слезах, освещают лица, явно мне знакомые. Справа, что-то чиркая в небольшом блокноте, изредка бросая на меня быстрые внимательные взгляды, сутулится Монокль, главный врач психиатрической клиники, где совсем недавно мы с Машкой безобразничали. Глаза Монокля злые и неестественно блестящие. Словно только что закончил рыдать.
С левой стороны, выпучив глаза, пристально пялится на меня еще одно знакомое лицо. Тощего мужика в кепке и с закатанными рукавами я определенно знаю. Видел где-то, может, даже сам арестовывал по подозрению в каком-нибудь преступлении. Вспомнить, при каких обстоятельствах мы встречались, пока не могу, но одно то, что мы знакомы, успокаивает.
А в самом центре, уложив загипсованную ногу на фанерный ящик, скрестив на груди руки, сидит третий. Хрипеть больше не в силах, поэтому только глупо улыбаюсь. Это Садовник, практически родной человек. Лица, как обычно, не видно, но ромашками весь пол закидан. Не обознаться. Через силу киваю. Здороваюсь.
— Вот где свиделись, лейтенант. — Садовник сбрасывает с ящика загипсованную ногу и, морщась, склоняется к пляшущим язычкам свечей. Замирает на секунду:
— Свет… — Садовник как бы смотрит на свечу и как бы морщится от нестерпимого света, который не в силах осветить его вечно скрытое лицо. — Свет озарил мою больную душу, — странно так говорит Садовник. От холодного голоса хочется поскорее отлепиться от кровати и сбежать куда-нибудь подальше. — Ты, лейтенант, не дергайся, твой покой пока я не нарушу. — Неожиданно с губ Садовника срывается стон и, кажется, камнем падает на заваленный лепестками пол. — Помнишь, лейтенант, цыганка дерзкая в подземном переходе нагадала тебе неприятности? А как все красиво начиналось? Правильно мудрецы говорят: красота и знание уничтожат мир.
Садовник явно не в себе. Переходит на французский. Лялякает долго, но красиво. Монокль подозрительно внимателен, торопливо записывает за Садовником слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108