Быть его шпаге в церкви, да не у Параскевы, а в нашей, крепостной. С честью ту его доблестную шпагу внесем, и никто нам на пути не встанет, а встанет – сомнем. Верно говорю, Иван Савватеевич?
– Верно! – твердо и спокойно ответил Рябов.
5. КАК ЖЕ ИНАЧЕ БЫТЬ?
Весть о найденной шпаге доблестного капитана Крыкова, исконного двинянина и доброго человека, молниеносно облетела весь город Архангельск. Дружившие с Афанасием Петровичем, знавшие его близко много о том постарались, и крепкими словами поносили архангелогородцы того курохвата-попа, который посмел отказаться принять в церковь оружие погибшего капитана.
Стрелецкий полковник Вильгельм Нобл доложил о брожении умов в городе князю Прозоровскому. Тот сердито засопел, но противодействовать не решился, а только сказал:
– Сбавить бы им, дьяволам, пыху, да как оно сделать? Ты вот чего... полковник... ты, этого! В крепость нечего шпагу тащить, а есть тут возле Гостиного двора часовня во имя Спаса нерукотворного, пусть там шпажонку его и вешают. Не на вовсе, а лишь на время. Все едино, Крыков сей перескок – он к шведам в полон ушел, так я на Москву и отписал...
Вильгельм Нобл с удивлением поднял брови: воевода в последние дни начал нести такую околесицу, что даже ко всему привычные дьяки только перемигивались.
– Но посадские люди, все здешние ремесленники и иные простолюдины желали бы видеть шпагу именно в крепостной церкви! – произнес полковник.
– Не к чему!
– Они будут шуметь!
– Как велено – делай! – произнес, не слушая, Прозоровский.
Полковник говорил. Воевода, подперев ладонями опухшее, бессмысленное лицо, смотрел на стенной ковер, на котором развешано было богатое оружие. «О, мой бог, он опять совершенно пьян!» – подумал Нобл, поклонился и ушел.
После беседы с полковником воевода занимался с дьяками. Дьяк Абросимов разложил перед князем опросные листы и рассказал, что давеча делалось на съезжей: кого пытали легонько, кого по второму разу, кто сильно пыткою «изумлен» был, а кто и не сдюжал – отдал богу душу.
– Пустовойтов что? – спросил воевода.
– Отпущен, как тобою, батюшка князь, велено. Что крепко были дружны Крыков со злодеем твоим Иевлевым – то все с его слов записано, а более чего нам надо?
– Кто челобитную к Москве свез? – спросил воевода.
И крикнул бешеным, неистовым голосом:
– Изведу всех, дознаю правду, злодеи мои, убивцы, иродово семя! Где те воры, пошто не пытаны, для чего не изловлены? Кто верного моего думного дворянина Ларионова стрелил смертно? С мушкетами, с ружьями на Волгу ушли, зипуна добывать, царевы злые вороги, а вам хоть что? Куда вы смотрели, псы? Где злодей мой, мужик Кузнец?
Дьяки, растерявшись, мямлили вздор, воевода совал жирный кулак им в лицо, топал ногами; зайдясь, рванул Молокоедова за бороду, поволок на расправу. Тот заверещал поросячьим голосом, князь отшвырнул его, повалился на лавку. Абросимов, вытягивая шею, шептал:
– Не иначе, как от Марьи Никитишны все зло, не иначе, как от нее. Сидит в рябовской избе – гордая, белая, кровинки в лице нет, а все с нами – как со псами шелудивыми. Бесстрашная ведьма! И от нее люди на Москве бывали, и к ней приходимцы некоторые наведывались – то подлинно, князь-воевода. Середь белого дня остерегаются, а как потемнее – и туда, на Мхи.
– От кого приходимцы?
– То не дознано. Может, и от того самого господина Апраксина – злого тебе ворога, может и от Головина Федора Алексеевича, может от Меншикова... Давеча на торге говорили: был будто здесь тайно некий человек, прозывался фискал, об тебе дерзостно спрашивал, а когда стали ему руки вязать, словно бы в воду канул...
– Отпустили, ироды! – завизжал князь.
– Как бы не так! – молвил издали, негромко, но с дерзостью в голосе, побитый Молокоедов. – Как бы не так, князинька! У сего фискала грамота с печатью и с подписом...
– Чей подпис?
– То-то, что чей! Самого Апраксина. Крутит он там и на Москве и на Воронеже, все поперек князю-кесарю делает, вцепился зубищами, что и не оторвать.
Воевода поднялся, пнул ногой стреканувшего от него кота, заходил из угла в угол. Дьяки жались у двери, он их словно позабыл, так они и ушли без всякого приказания.
Попозже приехал Мехоношин, встревоженный, злой. Облизывая тонкие губы, спросил, верно ли, что Ржевский уже на пути из Москвы к Архангельску. У князя ослабели ноги, он открыл рот, долго не мог вымолвить ни слова, потом шепотом спросил:
– На Москве-то, на Москве тебе что сказывали? Разве о сем речь была? Обласкали, одарили, а ныне вдруг...
– Видать, новое нечто пронюхали! – сказал Мехоношин. – Князь-кесарь так, а другие иначе. Больно ты прост, Алексей Петрович, больно головою крепок. Тут размышлять надобно...
– Да как размышлять, коли Ржевский едет?
– Едет не торопясь. Ему еще в Вологде дела препоручены.
И, кривясь от ненависти к воеводе, Мехоношин заговорил о том, что в беде никто не повинен, кроме самого князя: давно надо кончить с Иевлевым, мертвецы не болтливы, помер в узилище – и спроса нет. Горе мыкают нерешительные, слабые, те, что ни единого дела до конца сделать не могут. Вор капитан-командор, кабы после баталии попридержал покрепче иноземцев, может и не увяз бы, как нынче. А еще лучше было бы для него кончить в крепости и Риплея, и Звенбрега, и Лофтуса. Небось, нынче с досады пальцы грызет...
– Да ты научи, чего мне делать? – забормотал князь. – Как мне жить-то, господи преблагий...
– Как?
Мехоношин наклонился к самому лицу воеводы:
– А так, что перво-наперво развязаться с Иевлевым! Ночью с верными людьми придушить его в подземелье, – кто распознает, какой смертью он кончился?
– Где же сих людей взять?
– Коли крепко занадобится – отыщешь. Давно надо было то сделать, еще в те поры, когда я на Москве был, порошка подсыпать, али петлей удавить, али топором в темный час по башке. И Егора с Лонгиновым зря отпустил, не для чего было...
– Да, легко тебе говорить, когда письмо от Апраксина не тебе, мне...
– А ты бы то письмо Ромодановскому – дескать, кого мне, батюшка князь-кесарь, слушать... И с хитростью, дабы на Федора Матвеевича тоже тень почернее кинуть. Господин Ромодановский один противу их всех стоит, един никому не верит, един свою думу думает. Он бы эпистолию твою, князь-воевода, может до времени и придержал бы, а как над Апраксиным какая туча повиснет – письмо бы и пригодилось. Хаживал я к нему, знаю, чего князю-кесарю надобно. Имаешь-де ты здесь на Архангельске государевых воров, как на Азове делывал, бьешь нещадно к их царского величества удовольствию, рубишь корни, а корни те далече протянулись – и к Хованским, и к Милославским, и еще нивесть к кому. Я об том князю-кесарю сам говорил на Москве. А заводчиков всему делу здесь двое: первый – Крыков, на него все валить можно, он не ответит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163
– Верно! – твердо и спокойно ответил Рябов.
5. КАК ЖЕ ИНАЧЕ БЫТЬ?
Весть о найденной шпаге доблестного капитана Крыкова, исконного двинянина и доброго человека, молниеносно облетела весь город Архангельск. Дружившие с Афанасием Петровичем, знавшие его близко много о том постарались, и крепкими словами поносили архангелогородцы того курохвата-попа, который посмел отказаться принять в церковь оружие погибшего капитана.
Стрелецкий полковник Вильгельм Нобл доложил о брожении умов в городе князю Прозоровскому. Тот сердито засопел, но противодействовать не решился, а только сказал:
– Сбавить бы им, дьяволам, пыху, да как оно сделать? Ты вот чего... полковник... ты, этого! В крепость нечего шпагу тащить, а есть тут возле Гостиного двора часовня во имя Спаса нерукотворного, пусть там шпажонку его и вешают. Не на вовсе, а лишь на время. Все едино, Крыков сей перескок – он к шведам в полон ушел, так я на Москву и отписал...
Вильгельм Нобл с удивлением поднял брови: воевода в последние дни начал нести такую околесицу, что даже ко всему привычные дьяки только перемигивались.
– Но посадские люди, все здешние ремесленники и иные простолюдины желали бы видеть шпагу именно в крепостной церкви! – произнес полковник.
– Не к чему!
– Они будут шуметь!
– Как велено – делай! – произнес, не слушая, Прозоровский.
Полковник говорил. Воевода, подперев ладонями опухшее, бессмысленное лицо, смотрел на стенной ковер, на котором развешано было богатое оружие. «О, мой бог, он опять совершенно пьян!» – подумал Нобл, поклонился и ушел.
После беседы с полковником воевода занимался с дьяками. Дьяк Абросимов разложил перед князем опросные листы и рассказал, что давеча делалось на съезжей: кого пытали легонько, кого по второму разу, кто сильно пыткою «изумлен» был, а кто и не сдюжал – отдал богу душу.
– Пустовойтов что? – спросил воевода.
– Отпущен, как тобою, батюшка князь, велено. Что крепко были дружны Крыков со злодеем твоим Иевлевым – то все с его слов записано, а более чего нам надо?
– Кто челобитную к Москве свез? – спросил воевода.
И крикнул бешеным, неистовым голосом:
– Изведу всех, дознаю правду, злодеи мои, убивцы, иродово семя! Где те воры, пошто не пытаны, для чего не изловлены? Кто верного моего думного дворянина Ларионова стрелил смертно? С мушкетами, с ружьями на Волгу ушли, зипуна добывать, царевы злые вороги, а вам хоть что? Куда вы смотрели, псы? Где злодей мой, мужик Кузнец?
Дьяки, растерявшись, мямлили вздор, воевода совал жирный кулак им в лицо, топал ногами; зайдясь, рванул Молокоедова за бороду, поволок на расправу. Тот заверещал поросячьим голосом, князь отшвырнул его, повалился на лавку. Абросимов, вытягивая шею, шептал:
– Не иначе, как от Марьи Никитишны все зло, не иначе, как от нее. Сидит в рябовской избе – гордая, белая, кровинки в лице нет, а все с нами – как со псами шелудивыми. Бесстрашная ведьма! И от нее люди на Москве бывали, и к ней приходимцы некоторые наведывались – то подлинно, князь-воевода. Середь белого дня остерегаются, а как потемнее – и туда, на Мхи.
– От кого приходимцы?
– То не дознано. Может, и от того самого господина Апраксина – злого тебе ворога, может и от Головина Федора Алексеевича, может от Меншикова... Давеча на торге говорили: был будто здесь тайно некий человек, прозывался фискал, об тебе дерзостно спрашивал, а когда стали ему руки вязать, словно бы в воду канул...
– Отпустили, ироды! – завизжал князь.
– Как бы не так! – молвил издали, негромко, но с дерзостью в голосе, побитый Молокоедов. – Как бы не так, князинька! У сего фискала грамота с печатью и с подписом...
– Чей подпис?
– То-то, что чей! Самого Апраксина. Крутит он там и на Москве и на Воронеже, все поперек князю-кесарю делает, вцепился зубищами, что и не оторвать.
Воевода поднялся, пнул ногой стреканувшего от него кота, заходил из угла в угол. Дьяки жались у двери, он их словно позабыл, так они и ушли без всякого приказания.
Попозже приехал Мехоношин, встревоженный, злой. Облизывая тонкие губы, спросил, верно ли, что Ржевский уже на пути из Москвы к Архангельску. У князя ослабели ноги, он открыл рот, долго не мог вымолвить ни слова, потом шепотом спросил:
– На Москве-то, на Москве тебе что сказывали? Разве о сем речь была? Обласкали, одарили, а ныне вдруг...
– Видать, новое нечто пронюхали! – сказал Мехоношин. – Князь-кесарь так, а другие иначе. Больно ты прост, Алексей Петрович, больно головою крепок. Тут размышлять надобно...
– Да как размышлять, коли Ржевский едет?
– Едет не торопясь. Ему еще в Вологде дела препоручены.
И, кривясь от ненависти к воеводе, Мехоношин заговорил о том, что в беде никто не повинен, кроме самого князя: давно надо кончить с Иевлевым, мертвецы не болтливы, помер в узилище – и спроса нет. Горе мыкают нерешительные, слабые, те, что ни единого дела до конца сделать не могут. Вор капитан-командор, кабы после баталии попридержал покрепче иноземцев, может и не увяз бы, как нынче. А еще лучше было бы для него кончить в крепости и Риплея, и Звенбрега, и Лофтуса. Небось, нынче с досады пальцы грызет...
– Да ты научи, чего мне делать? – забормотал князь. – Как мне жить-то, господи преблагий...
– Как?
Мехоношин наклонился к самому лицу воеводы:
– А так, что перво-наперво развязаться с Иевлевым! Ночью с верными людьми придушить его в подземелье, – кто распознает, какой смертью он кончился?
– Где же сих людей взять?
– Коли крепко занадобится – отыщешь. Давно надо было то сделать, еще в те поры, когда я на Москве был, порошка подсыпать, али петлей удавить, али топором в темный час по башке. И Егора с Лонгиновым зря отпустил, не для чего было...
– Да, легко тебе говорить, когда письмо от Апраксина не тебе, мне...
– А ты бы то письмо Ромодановскому – дескать, кого мне, батюшка князь-кесарь, слушать... И с хитростью, дабы на Федора Матвеевича тоже тень почернее кинуть. Господин Ромодановский один противу их всех стоит, един никому не верит, един свою думу думает. Он бы эпистолию твою, князь-воевода, может до времени и придержал бы, а как над Апраксиным какая туча повиснет – письмо бы и пригодилось. Хаживал я к нему, знаю, чего князю-кесарю надобно. Имаешь-де ты здесь на Архангельске государевых воров, как на Азове делывал, бьешь нещадно к их царского величества удовольствию, рубишь корни, а корни те далече протянулись – и к Хованским, и к Милославским, и еще нивесть к кому. Я об том князю-кесарю сам говорил на Москве. А заводчиков всему делу здесь двое: первый – Крыков, на него все валить можно, он не ответит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163