У нас был такой случай — мой друг Женька Початкин прямо на фронт приехал. Только напиши, я сообщу, куда тебе пробиваться.
— Неужели еще год война продлится? — вздохнула мать. — Уж больше сил нет.
— Раньше закончим. Это я для него. Он небось о подвигах мечтает. Как, Шурик, мечтаешь?
— Нет, я на войну нагляделся, лучше без подвигов и без войны.
Ромашкину стало грустно от того, что паренек не мечтает о подвигах, это ему показалось таким же бедствием, как полуголодная жизнь людей, карточки на хлеб, экономия электричества, топлива, воды. Когда мальчишки не стремятся к приключениям на войне, это уже предел, дальше некуда, войну надо кончать.
Самолет действительно, как говорил парень, оказался старым, неуютным, холодным. Вдоль стен, как в грузовике, тянулись неудобные откидные железные скамейки. В проходе были навалены какие-то ящики, накрытые брезентом. Ромашкин пожалел, что связался с авиацией, мать заставил волноваться и сам никакого удовольствия явно не получит.
Летели долго, качало, мутило. Пошли на снижение, думал — Москва, а оказались в Куйбышеве. Небо заволокло тяжеленными тучами. Как только приземлились и отдраили дверь, заглянул промерзший дядька в черном бушлате; синева от ветра и краснота от водки, которую он выпил, спасаясь от сырости, так перемешались на его лице, что стало оно фиолетовым.
— Выходите с вещами, — крикнул дядька, — ночевать будете!
Пассажиры выбрались под мокрое небо. Дул ветер, он раскачивал тонкую кисею дождя. Накинув шинель на плечи, Ромашкин побежал к дому, на котором темнела вывеска с мокрыми потеками. На стене зелеными буквами было написано: «Аэропорт Куйбышев».
Из двери дохнуло грязным теплом, старыми окурками, накатил приглушенный говор множества людей. Ромашкин остановился в дверях. Идти было некуда, все пространство между стенами заполнено человеческими телами. Кто лежал на полу, кто сидел на чемоданах, кто куда-то шагал через тех, кто лежал.
Василий стоял в нерешительности. Вдруг ему замахали из дальнего угла, где была загородка с надписью «Касса». В уютном уголке около этого сооружения, покрашенного в темно-коричневый цвет, разместились трое офицеров. Они призывно махали Ромашкину, приглашая в их компанию. Он зашагал к ним, обнаружив, что пассажиры лежат не навалом, не в беспорядке, а между ними оставлено что-то вроде тропинок, куда можно ставить ноги.
— К нашему шалашу, товарищ старший лейтенант, — радушно сказал очень красивый майор с серыми ясными глазами и тонким интеллигентным лицом.
Другой офицер был капитан с крепкими скулами, строгими глазами, в которых так и не затеплилась улыбка, хотя капитан и старался изобразить приветливость на своем лице.
Третьим оказался не офицер, а молоденький курсант из летного училища. Чистое румяное лицо его было свежим и жизнерадостным даже в тяжкой духотище. Голубые петлицы и голубые глаза курсанта сияли, как кусочки неба в солнечный день. Паренек просто обомлел от близости многих наград на груди Ромашкина; забыв обо всем, он глядел на них, не отводя восхищенных глаз.
Офицеры потеснились.
— Сюда шагайте, — сказал капитан глухим голосом.
— Можно вот здесь, — пролепетал курсант, вскочив со своего чемоданчика, готовый стоять хоть всю ночь, уступив место фронтовику.
Познакомились. Коротко сообщили, кто куда летит.
Майор Панский — юрист, летел из Москвы в Ташкент, он служил в трибунале.
Ромашкин, глядя на этого красавца, подумал: «Наверное, даже подсудимые женщины вздыхают при виде такого красивого судьи».
Капитан Соломатин — сапер, после ранения был списан из строевых частей, получил новое назначение и летел в Псков за женой. Курсант Юра перешел на второй курс и спешил к родителям в Рязань на каникулы.
Офицеры положили чемодан в центре, сделали из него стол и начали выкладывать еду, у кого что было: сало, картошку, крутые яйца, лук, колбасу и хлеб. Это в тылу было такой роскошью, что Ромашкину стало неловко, когда он заметил, как некоторые штатские соседи отводили глаза от офицерского богатства. Капитан отстегнул с ремня немецкую флягу, обтянутую суконным чехлом. Свинтил крышку-стаканчик и, не торопясь, налил в нее водку. Василию подал первому.
— Прошу вас.
Ромашкин показал глазами на майора — он был старший но званию.
— Нет, прошу вас, вы наш гость, — настаивал капитан, а майор, поняв в чем дело, вытянул вперед белую холеную руку, будто хотел помочь Ромашкину поднести рюмку к губам:
— Пейте, я не службист, пусть вас мои два просвета не смущают, к тому же вы фронтовик, а я тыловая челядь.
Ромашкин смотрел на его красивую руку и думал: «Вот что значит не окопный офицер: рука будто у князя или графа, он, наверное, и на пианино играет. Не то что мы, фронтовые черти, в грязи, в дыму, по неделям не умытые». У Ромашкина не вызвала раздражения эта тыловая ухоженность майора, наоборот, позавидовал, хотелось и ему пожить, послужить в мирной жизни, стать таким же холеным.
Василий опрокинул стаканчик в рот, сопроводив его тайным пожеланием: «Дай бог, чтобы это сбылось!» Соседям же, коротко кивнув, сказал:
— Со знакомством…
За выпивкой, как водится, пошел разговор — кто где служил, какие с кем необыкновенные дела приключались. Сначала сапер поведал о страшной атаке «тигров» под Прохоровкой на Курской дуге. Оказался он человеком разговорчивым, просто говорил медленно. Ну, а когда «поддал» из фляги, то жесты и слова стали еще проворнее.
— Ползут, понимаешь, как глыбы броневые. Наши снаряды от них рикошетят. Очень плохо действует на людей, когда снаряды рикошетят. Страх берет. А он сам, «тигр», как плюнет, так не только пушку, а еще и землю под ней на метр сметает! Сильна дура, ничего не скажешь! Это только в газетах да в кино с ними ловко расправляются. А я вот как встал лицом к кресту, так у меня в жилах вместо крови лед образовался. Оцепенел весь. Еле превозмог себя. Мы, саперы, мины до боя расставили. Некоторые танки подорвались, а многие на нас пошли. Во время атаки я со своими минами куда? Только под гусеницы, но до этого дело не дошло. Рядом со мной пушка оказалась, половину ее расчета выбило. Стал я помогать артиллеристам. Срочную службу в артиллерии отбыл, пригодилось. Встал я к прицелу, руки дрожат, все в глазах прыгает. Танк в меня хрясь! Перелет. Я в него — хрясь, только искры от брони да осколки взвыли. Он еще одним в меня — хрясь! Опять перелет. Ну тут уж я понял прицел, освоился. Подвел перекрестие под самую кромочку да как врезал ему под башню, так и отлетела она, будто шапку ветром сдуло. Но опустись у него пушка на миллиметр ниже — привет, лежал бы я сейчас под Прохоровкой!
После сапера заговорил майор. Но курсанту было интереснее послушать Ромашкина, поэтому Юра несмело вставил:
— Может быть, вы, товарищ старший лейтенант, расскажете про фронтовые дела?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
— Неужели еще год война продлится? — вздохнула мать. — Уж больше сил нет.
— Раньше закончим. Это я для него. Он небось о подвигах мечтает. Как, Шурик, мечтаешь?
— Нет, я на войну нагляделся, лучше без подвигов и без войны.
Ромашкину стало грустно от того, что паренек не мечтает о подвигах, это ему показалось таким же бедствием, как полуголодная жизнь людей, карточки на хлеб, экономия электричества, топлива, воды. Когда мальчишки не стремятся к приключениям на войне, это уже предел, дальше некуда, войну надо кончать.
Самолет действительно, как говорил парень, оказался старым, неуютным, холодным. Вдоль стен, как в грузовике, тянулись неудобные откидные железные скамейки. В проходе были навалены какие-то ящики, накрытые брезентом. Ромашкин пожалел, что связался с авиацией, мать заставил волноваться и сам никакого удовольствия явно не получит.
Летели долго, качало, мутило. Пошли на снижение, думал — Москва, а оказались в Куйбышеве. Небо заволокло тяжеленными тучами. Как только приземлились и отдраили дверь, заглянул промерзший дядька в черном бушлате; синева от ветра и краснота от водки, которую он выпил, спасаясь от сырости, так перемешались на его лице, что стало оно фиолетовым.
— Выходите с вещами, — крикнул дядька, — ночевать будете!
Пассажиры выбрались под мокрое небо. Дул ветер, он раскачивал тонкую кисею дождя. Накинув шинель на плечи, Ромашкин побежал к дому, на котором темнела вывеска с мокрыми потеками. На стене зелеными буквами было написано: «Аэропорт Куйбышев».
Из двери дохнуло грязным теплом, старыми окурками, накатил приглушенный говор множества людей. Ромашкин остановился в дверях. Идти было некуда, все пространство между стенами заполнено человеческими телами. Кто лежал на полу, кто сидел на чемоданах, кто куда-то шагал через тех, кто лежал.
Василий стоял в нерешительности. Вдруг ему замахали из дальнего угла, где была загородка с надписью «Касса». В уютном уголке около этого сооружения, покрашенного в темно-коричневый цвет, разместились трое офицеров. Они призывно махали Ромашкину, приглашая в их компанию. Он зашагал к ним, обнаружив, что пассажиры лежат не навалом, не в беспорядке, а между ними оставлено что-то вроде тропинок, куда можно ставить ноги.
— К нашему шалашу, товарищ старший лейтенант, — радушно сказал очень красивый майор с серыми ясными глазами и тонким интеллигентным лицом.
Другой офицер был капитан с крепкими скулами, строгими глазами, в которых так и не затеплилась улыбка, хотя капитан и старался изобразить приветливость на своем лице.
Третьим оказался не офицер, а молоденький курсант из летного училища. Чистое румяное лицо его было свежим и жизнерадостным даже в тяжкой духотище. Голубые петлицы и голубые глаза курсанта сияли, как кусочки неба в солнечный день. Паренек просто обомлел от близости многих наград на груди Ромашкина; забыв обо всем, он глядел на них, не отводя восхищенных глаз.
Офицеры потеснились.
— Сюда шагайте, — сказал капитан глухим голосом.
— Можно вот здесь, — пролепетал курсант, вскочив со своего чемоданчика, готовый стоять хоть всю ночь, уступив место фронтовику.
Познакомились. Коротко сообщили, кто куда летит.
Майор Панский — юрист, летел из Москвы в Ташкент, он служил в трибунале.
Ромашкин, глядя на этого красавца, подумал: «Наверное, даже подсудимые женщины вздыхают при виде такого красивого судьи».
Капитан Соломатин — сапер, после ранения был списан из строевых частей, получил новое назначение и летел в Псков за женой. Курсант Юра перешел на второй курс и спешил к родителям в Рязань на каникулы.
Офицеры положили чемодан в центре, сделали из него стол и начали выкладывать еду, у кого что было: сало, картошку, крутые яйца, лук, колбасу и хлеб. Это в тылу было такой роскошью, что Ромашкину стало неловко, когда он заметил, как некоторые штатские соседи отводили глаза от офицерского богатства. Капитан отстегнул с ремня немецкую флягу, обтянутую суконным чехлом. Свинтил крышку-стаканчик и, не торопясь, налил в нее водку. Василию подал первому.
— Прошу вас.
Ромашкин показал глазами на майора — он был старший но званию.
— Нет, прошу вас, вы наш гость, — настаивал капитан, а майор, поняв в чем дело, вытянул вперед белую холеную руку, будто хотел помочь Ромашкину поднести рюмку к губам:
— Пейте, я не службист, пусть вас мои два просвета не смущают, к тому же вы фронтовик, а я тыловая челядь.
Ромашкин смотрел на его красивую руку и думал: «Вот что значит не окопный офицер: рука будто у князя или графа, он, наверное, и на пианино играет. Не то что мы, фронтовые черти, в грязи, в дыму, по неделям не умытые». У Ромашкина не вызвала раздражения эта тыловая ухоженность майора, наоборот, позавидовал, хотелось и ему пожить, послужить в мирной жизни, стать таким же холеным.
Василий опрокинул стаканчик в рот, сопроводив его тайным пожеланием: «Дай бог, чтобы это сбылось!» Соседям же, коротко кивнув, сказал:
— Со знакомством…
За выпивкой, как водится, пошел разговор — кто где служил, какие с кем необыкновенные дела приключались. Сначала сапер поведал о страшной атаке «тигров» под Прохоровкой на Курской дуге. Оказался он человеком разговорчивым, просто говорил медленно. Ну, а когда «поддал» из фляги, то жесты и слова стали еще проворнее.
— Ползут, понимаешь, как глыбы броневые. Наши снаряды от них рикошетят. Очень плохо действует на людей, когда снаряды рикошетят. Страх берет. А он сам, «тигр», как плюнет, так не только пушку, а еще и землю под ней на метр сметает! Сильна дура, ничего не скажешь! Это только в газетах да в кино с ними ловко расправляются. А я вот как встал лицом к кресту, так у меня в жилах вместо крови лед образовался. Оцепенел весь. Еле превозмог себя. Мы, саперы, мины до боя расставили. Некоторые танки подорвались, а многие на нас пошли. Во время атаки я со своими минами куда? Только под гусеницы, но до этого дело не дошло. Рядом со мной пушка оказалась, половину ее расчета выбило. Стал я помогать артиллеристам. Срочную службу в артиллерии отбыл, пригодилось. Встал я к прицелу, руки дрожат, все в глазах прыгает. Танк в меня хрясь! Перелет. Я в него — хрясь, только искры от брони да осколки взвыли. Он еще одним в меня — хрясь! Опять перелет. Ну тут уж я понял прицел, освоился. Подвел перекрестие под самую кромочку да как врезал ему под башню, так и отлетела она, будто шапку ветром сдуло. Но опустись у него пушка на миллиметр ниже — привет, лежал бы я сейчас под Прохоровкой!
После сапера заговорил майор. Но курсанту было интереснее послушать Ромашкина, поэтому Юра несмело вставил:
— Может быть, вы, товарищ старший лейтенант, расскажете про фронтовые дела?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170