Приезжайте, когда сможете, потому что мне надо попросить одну вещь».
На это я ей ответил сразу, немедленно (я хотел добавить «так как не знал, что подумать», но я знаю, что я подумал): «Попросить или сказать?» И она ответила, как я и предполагал: «Да. Попросить».
И тогда (уже стояло лето) я ей телеграфировал число, и она ответила телеграммой: «Заказала номер гостинице каким поездом встречать целую». И я ей ответил (я же сам ей запретил покупать машину): «Приеду машиной за тобой вторник верфь концу работы целую», – там я ее и ждал у выхода. Она вышла со своей сменой, в комбинезоне, и протянула мне блокнотик и грифель, прежде чем расцеловать меня, прижавшись крепко и говоря:
– Расскажите мне все! – И я высвободился, чтобы написать, снова связанный этими короткими словесными обрывками, клочками фраз, которые приходилось стирать:
«Ты мне скажи, в чем дело».
– Поедем к морю, – а я:
«Может, сначала пойдешь переоденешься».
– Нет. Поедем на берег. – Мы поехали к морю. Я поставил машину, и мне казалось, что я уже написал: «Теперь расскажи мне», – но она вышла из машины, а когда и я вышел, отняла блокнотик и грифель и сунула в карман, а потом взяла меня под руку обеими руками, и мы пошли, и она держалась за мою руку крепко, обеими руками, так что мы сталкивались и спотыкались на каждом шагу; солнце уже садилось, и наши длинные тени, сливаясь, касались края прибоя, и я думал: «Нет, нет, не может быть», – и тут она сказала: – Погодите, – и выпустила мою руку и стала рыться в кармане, но не в том, куда засунула блокнотик.
– У меня для вас что-то есть. Чуть не забыла. – Это была раковина; наверно, мы растоптали их с миллион на той сотне ярдов, что прошли от машины, пока я думал: «Не может этого быть. Это невозможно». – Я ее нашла в первый же день. Боялась, что потеряю до вашего приезда, а вот и не потеряла. Нравится?
– Очень красивая.
– Что? – спросила она, уже протягивая мне блокнотик и грифель.
Я написал: «Просто прелесть. Теперь скажи мне».
– Хорошо, – сказала она. Она прижалась ко мне, сильно и крепко охватив мою руку, и мы все шли, и я думал: «Почему бы нет, почему этого не может быть, почему не может быть на свете второго Бартона Коля или хотя бы достойной замены, хоть как-то жить, все лучше, чем тоска», – и тут она сказала: – Вот, – и остановилась и повернулась вместе со мной так, чтобы нам увидеть последний миг перед самым заходом солнца, высокие лохматые пальмы и сосны, застывшие в уже гаснущей вспышке света, перед тем как ночной ветер станет их трепать и тормошить. Потом все кончилось. Остался обыкновенный закат. – Вот, – сказала она. – Теперь все хорошо. Мы были тут. Мы это сберегли. Взяли себе. Понимаешь, вот земля прошла весь долгий путь от сотворения мира, и солнце прошло весь долгий путь от начала времени ради одного такого дня, такой минуты, такой секунды из всех дней, минут и секунд, а взять этот миг – некому, не было тех двоих, которые наконец оказались бы вместе после стольких преград, после такого ожидания, но вот они наконец вдвоем, они уже отчаялись от долгого ожидания, они даже бегут по берегу к тому месту, оно уже недалеко, туда, где они наконец будут вместе, вдвоем, и никто в мире не узнает, не осудит, не помешает, словно нет ни самого мира, ничего, кроме них, и теперь мир, который даже еще не был сотворен, может возникнуть, начаться.
А я думал: «Быть может, такая верность и стойкость должны встретиться каждому хоть раз в жизни, пусть даже кто-то страдает. Да, ты слышал про любовь, про утрату, а может быть, и про любовь, и утрату, и горе, про верность и стойкость, и ты сам знал и любовь, и утрату, и горе, но никогда не встречал все пять вместе, вернее, четыре, потому что верность и стойкость, про которые я думаю, неотделимы», – а она в это время говорила.
– Я не про то, чтобы вместе… – И остановилась сама прежде, чем я поднял руку и закрыл ей рот, не знаю, решился бы я или нет, – и сказала: – Нет, не бойся, я больше не скажу то слово. – Она посмотрела на меня: – Теперь ты, наверно, знаешь, о чем я с тобой хотела говорить.
– Да, – сказал я, это она прочла по губам. Я написал: «О браке».
– Как ты догадался?
«Неважно, – написал я. – Я рад».
– Я тебя люблю, – сказала она. – Теперь пойдем обедать. А потом домой, я тебе все расскажу.
Я написал: «А ты не пойдешь переодеваться?»
– Нет, – сказала она. – Туда можно идти, не переодеваясь.
Она так и пошла. И среди посетительниц этого ресторана она могла бы появиться в чем угодно, хоть с одной слуховой трубкой и в набедренной повязке, причем внимание привлекла бы, наверное, слуховая трубка. Это был настоящий притон. Наверно, в субботу к полуночи, а может быть, и в другие вечера (это было время бешеных заработков на верфях) здесь начинался настоящий бедлам, даже, как говорится, пожар в бедламе; мне и сейчас казалось, что я в сумасшедшем доме, так тут орало радио. Но я-то не глухой. Зато еда – камбала и креветки – была первоклассная, и официантка подала стаканы и лед, бутылку я принес с собой, и в этом шуме голос Линды был не так приметен. А она все время нарочно говорила о том, на что я мог бы отвечать только «да» и «нет», болтала о верфи, о работе, о других людях, и похоже было, что она – маленькая девочка, в первый раз приехала на каникулы домой из школы, и ела она тоже по-детски торопливо, не прожевывая как следует, а когда мы поели, сказала:
– Теперь пойдем!
Она мне еще не говорила, где я остановлюсь, а я не знал, где она живет. Мы снова сели в машину, и я зажег свет, чтобы она видела блокнот, и написал: «Куда?»
– Прямо, – сказала она. Мы вернулись к центру города, и я поехал прямо, пока она не сказала: – Поверни тут, – и я повернул, потом она сказала: – Вот тут, – и мне пришлось остановиться у обочины, чтобы написать: «Который дом?»
– Гостиница, – сказала она. – Вон дальше. – Я написал: «Нам надо поговорить. Разве у тебя нет в квартире комнаты, где никто не помешает?»
– А мы тут сегодня оба ночуем. Я все устроила. Наши комнаты рядом, между ними только стенка, и я велела обе кровати поставить к этой стенке, и когда мы поговорим и разойдемся по комнатам, я в любое время ночью смогу постучать в стенку, и ты услышишь, а я приложу руку к стене и почувствую ответный стук. Я знаю, я тихо постучу, чтобы никого не разбудить, никто, кроме тебя, не услышит.
Около гостиницы была стоянка для машин. Я взял чемоданчик, и мы вошли. Хозяин был знаком с Линдой, – должно быть, к этому времени все в городе уже знали ее или слыхали о молодой женщине, глухой, которая работала на верфи. Во всяком случае, нас никто не остановил, хозяин назвал ее по имени, она меня с ним познакомила, он отдал мне оба ключа, и опять нас нигде не остановили, я открыл дверь ее номера, а там уже стояла ее сумка и даже цветы в вазе, и она сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
На это я ей ответил сразу, немедленно (я хотел добавить «так как не знал, что подумать», но я знаю, что я подумал): «Попросить или сказать?» И она ответила, как я и предполагал: «Да. Попросить».
И тогда (уже стояло лето) я ей телеграфировал число, и она ответила телеграммой: «Заказала номер гостинице каким поездом встречать целую». И я ей ответил (я же сам ей запретил покупать машину): «Приеду машиной за тобой вторник верфь концу работы целую», – там я ее и ждал у выхода. Она вышла со своей сменой, в комбинезоне, и протянула мне блокнотик и грифель, прежде чем расцеловать меня, прижавшись крепко и говоря:
– Расскажите мне все! – И я высвободился, чтобы написать, снова связанный этими короткими словесными обрывками, клочками фраз, которые приходилось стирать:
«Ты мне скажи, в чем дело».
– Поедем к морю, – а я:
«Может, сначала пойдешь переоденешься».
– Нет. Поедем на берег. – Мы поехали к морю. Я поставил машину, и мне казалось, что я уже написал: «Теперь расскажи мне», – но она вышла из машины, а когда и я вышел, отняла блокнотик и грифель и сунула в карман, а потом взяла меня под руку обеими руками, и мы пошли, и она держалась за мою руку крепко, обеими руками, так что мы сталкивались и спотыкались на каждом шагу; солнце уже садилось, и наши длинные тени, сливаясь, касались края прибоя, и я думал: «Нет, нет, не может быть», – и тут она сказала: – Погодите, – и выпустила мою руку и стала рыться в кармане, но не в том, куда засунула блокнотик.
– У меня для вас что-то есть. Чуть не забыла. – Это была раковина; наверно, мы растоптали их с миллион на той сотне ярдов, что прошли от машины, пока я думал: «Не может этого быть. Это невозможно». – Я ее нашла в первый же день. Боялась, что потеряю до вашего приезда, а вот и не потеряла. Нравится?
– Очень красивая.
– Что? – спросила она, уже протягивая мне блокнотик и грифель.
Я написал: «Просто прелесть. Теперь скажи мне».
– Хорошо, – сказала она. Она прижалась ко мне, сильно и крепко охватив мою руку, и мы все шли, и я думал: «Почему бы нет, почему этого не может быть, почему не может быть на свете второго Бартона Коля или хотя бы достойной замены, хоть как-то жить, все лучше, чем тоска», – и тут она сказала: – Вот, – и остановилась и повернулась вместе со мной так, чтобы нам увидеть последний миг перед самым заходом солнца, высокие лохматые пальмы и сосны, застывшие в уже гаснущей вспышке света, перед тем как ночной ветер станет их трепать и тормошить. Потом все кончилось. Остался обыкновенный закат. – Вот, – сказала она. – Теперь все хорошо. Мы были тут. Мы это сберегли. Взяли себе. Понимаешь, вот земля прошла весь долгий путь от сотворения мира, и солнце прошло весь долгий путь от начала времени ради одного такого дня, такой минуты, такой секунды из всех дней, минут и секунд, а взять этот миг – некому, не было тех двоих, которые наконец оказались бы вместе после стольких преград, после такого ожидания, но вот они наконец вдвоем, они уже отчаялись от долгого ожидания, они даже бегут по берегу к тому месту, оно уже недалеко, туда, где они наконец будут вместе, вдвоем, и никто в мире не узнает, не осудит, не помешает, словно нет ни самого мира, ничего, кроме них, и теперь мир, который даже еще не был сотворен, может возникнуть, начаться.
А я думал: «Быть может, такая верность и стойкость должны встретиться каждому хоть раз в жизни, пусть даже кто-то страдает. Да, ты слышал про любовь, про утрату, а может быть, и про любовь, и утрату, и горе, про верность и стойкость, и ты сам знал и любовь, и утрату, и горе, но никогда не встречал все пять вместе, вернее, четыре, потому что верность и стойкость, про которые я думаю, неотделимы», – а она в это время говорила.
– Я не про то, чтобы вместе… – И остановилась сама прежде, чем я поднял руку и закрыл ей рот, не знаю, решился бы я или нет, – и сказала: – Нет, не бойся, я больше не скажу то слово. – Она посмотрела на меня: – Теперь ты, наверно, знаешь, о чем я с тобой хотела говорить.
– Да, – сказал я, это она прочла по губам. Я написал: «О браке».
– Как ты догадался?
«Неважно, – написал я. – Я рад».
– Я тебя люблю, – сказала она. – Теперь пойдем обедать. А потом домой, я тебе все расскажу.
Я написал: «А ты не пойдешь переодеваться?»
– Нет, – сказала она. – Туда можно идти, не переодеваясь.
Она так и пошла. И среди посетительниц этого ресторана она могла бы появиться в чем угодно, хоть с одной слуховой трубкой и в набедренной повязке, причем внимание привлекла бы, наверное, слуховая трубка. Это был настоящий притон. Наверно, в субботу к полуночи, а может быть, и в другие вечера (это было время бешеных заработков на верфях) здесь начинался настоящий бедлам, даже, как говорится, пожар в бедламе; мне и сейчас казалось, что я в сумасшедшем доме, так тут орало радио. Но я-то не глухой. Зато еда – камбала и креветки – была первоклассная, и официантка подала стаканы и лед, бутылку я принес с собой, и в этом шуме голос Линды был не так приметен. А она все время нарочно говорила о том, на что я мог бы отвечать только «да» и «нет», болтала о верфи, о работе, о других людях, и похоже было, что она – маленькая девочка, в первый раз приехала на каникулы домой из школы, и ела она тоже по-детски торопливо, не прожевывая как следует, а когда мы поели, сказала:
– Теперь пойдем!
Она мне еще не говорила, где я остановлюсь, а я не знал, где она живет. Мы снова сели в машину, и я зажег свет, чтобы она видела блокнот, и написал: «Куда?»
– Прямо, – сказала она. Мы вернулись к центру города, и я поехал прямо, пока она не сказала: – Поверни тут, – и я повернул, потом она сказала: – Вот тут, – и мне пришлось остановиться у обочины, чтобы написать: «Который дом?»
– Гостиница, – сказала она. – Вон дальше. – Я написал: «Нам надо поговорить. Разве у тебя нет в квартире комнаты, где никто не помешает?»
– А мы тут сегодня оба ночуем. Я все устроила. Наши комнаты рядом, между ними только стенка, и я велела обе кровати поставить к этой стенке, и когда мы поговорим и разойдемся по комнатам, я в любое время ночью смогу постучать в стенку, и ты услышишь, а я приложу руку к стене и почувствую ответный стук. Я знаю, я тихо постучу, чтобы никого не разбудить, никто, кроме тебя, не услышит.
Около гостиницы была стоянка для машин. Я взял чемоданчик, и мы вошли. Хозяин был знаком с Линдой, – должно быть, к этому времени все в городе уже знали ее или слыхали о молодой женщине, глухой, которая работала на верфи. Во всяком случае, нас никто не остановил, хозяин назвал ее по имени, она меня с ним познакомила, он отдал мне оба ключа, и опять нас нигде не остановили, я открыл дверь ее номера, а там уже стояла ее сумка и даже цветы в вазе, и она сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128