А может, и целый ящик; если считать, что она столько ходила, чтобы разогнать похмелье, значит, ей надо было выпивать или хотя бы иметь под рукой полную бутылку каждый день. Потому-то вскоре все в городе и поняли, что дело не только в похмелье: люди, которые могут позволить себе напиваться каждый день, вовсе не хотят, чтобы хмель прошел, вовсе и не думают от него избавиться, выветрить его, даже если у них времени много. Значит, оставалось предположить, что ее обуревает ревность и досада, потому она и вышагивала ежедневно свои пять-шесть миль, чтобы победить или, во всяком случае, сдержать эту бессонную, беспомощную досаду на дядю Гэвина за то, что он бросил ее, пока она строила корабли во спасение Демократии, и женился на Мелисандре Гарисс, в девичестве Бэкус, как написал бы Теккерей, и он (Чарльз) думал: «Слава богу, что не ему довелось снять с нее платье, если под ним оказалось то, что заставило его дядю, – разумеется, если он это платье с нее снял, – опрометью жениться на вдове с двумя взрослыми детьми, причем дочка уже была замужем, так что дядя Гэвин мог стать дедом еще до того, как стал молодоженом».
Но оказалось, что никакой ревности, никакой беспомощности, непрощающей досады и в помине не было. Пришло рождество, потом кончилась зима, наступила весна. Его дядя не только стал владельцем поместья, но и держался, как подобает хозяину поместья. Конечно, никаких охотничьих сапог и бриджей, и хотя человек с золотым ключиком Фи-Бета-Каппа даже в Миссисипи мог бы сойти за помещика, но он со своей рано поседевшей гривой волос больше походил на пианиста-виртуоза или на агента фирмы «Кадиллак» в Голливуде. Но все-таки он играл роль владельца поместья, раз в месяц, а то и чаще, когда сидел за обедом в Роуз-Хилле против новой тетушки Чарльза, Мелисандры, а Чарльз и Линда – друг против друга, и дядя при помощи блокнотика переводил Линде то, что говорилось. Вернее, пересказывал вслух Чарльзу и его новой тетушке то, что он ей писал. Потому что Линда и теперь говорила мало, – сидит молча, ест, как мужчина, седая прядь в волосах, словно поникшее перо; Чарльз вовсе не хотел сказать, что она ела грубо, нет, просто с удовольствием, со вкусом, и вид у нее был… да, честное слово, иначе не скажешь – счастливый. Счастливый, довольный, как бывает, когда чего-нибудь добьешься, что-нибудь сделаешь, сотворишь, создашь: пройдешь через какие-то, может быть, даже серьезные, трудности и жертвы, вмешаешься, даже, может быть, наперекор себе, в чьи-то дела, и вдруг, черт побери, все выходит, все сбывается точно так, как было задумано, а ты, может быть, и не смел, не решался надеяться, что все так хорошо выйдет. Хотелось чего-то для себя, да не вышло, и тут начинаешь думать: может быть, этого вообще и на свете нет, может, это невозможно? – и вдруг сам создашь это своими руками, только не для себя – для себя тебе уже больше ничего не нужно, но, по крайней мере, теперь доказано, что так бывает, так может быть.
Потом в гостиной дамам подавали кофе и коньяк, а Чарльзу – портвейн и сигару, – его дядя по-прежнему курил свои простые трубки, никель за штуку. А у нее вид был по-прежнему счастливый, довольный, и еще – Чарльз это сразу почувствовал, понял – вид собственнический. Как будто Линда сама всех их придумала: и дядю Гэвина, и тетушку Мелисандру, и Роуз-Хилл, старинный, когда-то небольшой и непритязательный дом, – старый мистер Бэкус, с его вечным Горацием или Катуллом и разбавленным виски, теперь узнал бы этот свой дом только по местоположению, настолько его преобразили деньги новоорлеанского гангстера, – то же самое пытался делать и Сноупс с домом де Спейна на свои йокнапатофские гангстерские деньги, но у него ничего не вышло, а тут деньги тратились не только широко и щедро, но и с таким тонким вкусом, что ты его и не замечал, только чувствовал, вдыхал, как вдыхаешь воздух или теплоту; и все, что окружало, отгораживало этот дом, – бесконечно длинные изгороди, опоясывающие акры возделанной, ухоженной земли, залитые электричеством теплые конюшни, амбары и жилые помещения для конюхов и флигель управляющего, – весь ансамбль в едином гармоничном аккорде на фоне сгустившейся темноты, а потом Линда выдумала и его, Чарльза, чтобы он хотя бы присутствовал тут, хотя бы смотрел на дело ее рук, одобрял он или не одобрял то, что она сделала.
Наконец пора было уходить, говорить «спасибо» и «спокойной ночи» и возвращаться в город на машине в апрельской или майской темноте, и провожать Линду домой, во дворец, созданный деревенской фантазией ее отца, и остановить машину у подъезда, где она каждый раз говорила своим крякающим голосом (а он, Чарльз, каждый раз при этом думал: «Может, в темноте, в шепоте, когда наконец спадет платье, ее голос звучал бы не так резко», – думал: «Конечно, если бы с ней был ты»).
– Зайдем, выпьем? – А в машине так темно, что ей не прочесть слов на блокноте, если бы даже она подала его тебе. Поэтому Чарльз каждый раз делал одно и то же: смеялся, нарочно громко, и тряс головой – иногда ему в помощь светила луна, – а Линда уже открывала дверцу со своей стороны, так что Чарльзу приходилось быстро выскакивать из машины, чтобы вовремя подбежать и помочь ей. Но, как он ни спешил, она успевала выйти сама и уже шла по аллее к портику: как видно, она слишком молодой уехала с Юга и в ней не успела выработаться привычка южанки к неизменной и верной галантности кавалера, а может быть, из-за работы на верфи ее тело отвыкло от всех прежних привычек, от привычного ожидания услуг. Словом, Чарльзу приходилось догонять, нет, даже перегонять ее на полдороге к дому, и тут она задерживалась, почти что останавливалась и смотрела на него с удивлением – нет, не растерянно, а просто, как говорят в Голливуде, – крупным планом: все-таки она еще не настолько была оторвана от наследственных традиций Юга, чтоб не вспомнить – он, Чарльз, не осмеливался вести себя так, чтобы потом какой-нибудь случайный прохожий доложил его дяде, что племянник позволил даме, которую он привез домой, идти до входной двери без провожатого целых сорок футов.
Так что они вместе подходили к портику, огромному, со смутно вздымавшимися неуклюжими колоннами, возникшему из фантазии ее отца, из его кошмаров, чудовищных надежд, неукрощенных страхов – как знать из чего, откуда, – к холодному мавзолею, где старый Сноупс замуровал хоть часть своих денег, без тепла, без красоты, и Линда опять останавливалась и говорила: «Зайдем, выпьем», – словно она не произносила только что эти слова в машине, и Чарльз опять смеялся и тряс головой, как будто он только сейчас сообразил, что можно ей этим ответить. И ее рука – по-мужски сильная и твердая, потому что, в конце концов, это была рука рабочего или, во всяком случае, бывшего рабочего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
Но оказалось, что никакой ревности, никакой беспомощности, непрощающей досады и в помине не было. Пришло рождество, потом кончилась зима, наступила весна. Его дядя не только стал владельцем поместья, но и держался, как подобает хозяину поместья. Конечно, никаких охотничьих сапог и бриджей, и хотя человек с золотым ключиком Фи-Бета-Каппа даже в Миссисипи мог бы сойти за помещика, но он со своей рано поседевшей гривой волос больше походил на пианиста-виртуоза или на агента фирмы «Кадиллак» в Голливуде. Но все-таки он играл роль владельца поместья, раз в месяц, а то и чаще, когда сидел за обедом в Роуз-Хилле против новой тетушки Чарльза, Мелисандры, а Чарльз и Линда – друг против друга, и дядя при помощи блокнотика переводил Линде то, что говорилось. Вернее, пересказывал вслух Чарльзу и его новой тетушке то, что он ей писал. Потому что Линда и теперь говорила мало, – сидит молча, ест, как мужчина, седая прядь в волосах, словно поникшее перо; Чарльз вовсе не хотел сказать, что она ела грубо, нет, просто с удовольствием, со вкусом, и вид у нее был… да, честное слово, иначе не скажешь – счастливый. Счастливый, довольный, как бывает, когда чего-нибудь добьешься, что-нибудь сделаешь, сотворишь, создашь: пройдешь через какие-то, может быть, даже серьезные, трудности и жертвы, вмешаешься, даже, может быть, наперекор себе, в чьи-то дела, и вдруг, черт побери, все выходит, все сбывается точно так, как было задумано, а ты, может быть, и не смел, не решался надеяться, что все так хорошо выйдет. Хотелось чего-то для себя, да не вышло, и тут начинаешь думать: может быть, этого вообще и на свете нет, может, это невозможно? – и вдруг сам создашь это своими руками, только не для себя – для себя тебе уже больше ничего не нужно, но, по крайней мере, теперь доказано, что так бывает, так может быть.
Потом в гостиной дамам подавали кофе и коньяк, а Чарльзу – портвейн и сигару, – его дядя по-прежнему курил свои простые трубки, никель за штуку. А у нее вид был по-прежнему счастливый, довольный, и еще – Чарльз это сразу почувствовал, понял – вид собственнический. Как будто Линда сама всех их придумала: и дядю Гэвина, и тетушку Мелисандру, и Роуз-Хилл, старинный, когда-то небольшой и непритязательный дом, – старый мистер Бэкус, с его вечным Горацием или Катуллом и разбавленным виски, теперь узнал бы этот свой дом только по местоположению, настолько его преобразили деньги новоорлеанского гангстера, – то же самое пытался делать и Сноупс с домом де Спейна на свои йокнапатофские гангстерские деньги, но у него ничего не вышло, а тут деньги тратились не только широко и щедро, но и с таким тонким вкусом, что ты его и не замечал, только чувствовал, вдыхал, как вдыхаешь воздух или теплоту; и все, что окружало, отгораживало этот дом, – бесконечно длинные изгороди, опоясывающие акры возделанной, ухоженной земли, залитые электричеством теплые конюшни, амбары и жилые помещения для конюхов и флигель управляющего, – весь ансамбль в едином гармоничном аккорде на фоне сгустившейся темноты, а потом Линда выдумала и его, Чарльза, чтобы он хотя бы присутствовал тут, хотя бы смотрел на дело ее рук, одобрял он или не одобрял то, что она сделала.
Наконец пора было уходить, говорить «спасибо» и «спокойной ночи» и возвращаться в город на машине в апрельской или майской темноте, и провожать Линду домой, во дворец, созданный деревенской фантазией ее отца, и остановить машину у подъезда, где она каждый раз говорила своим крякающим голосом (а он, Чарльз, каждый раз при этом думал: «Может, в темноте, в шепоте, когда наконец спадет платье, ее голос звучал бы не так резко», – думал: «Конечно, если бы с ней был ты»).
– Зайдем, выпьем? – А в машине так темно, что ей не прочесть слов на блокноте, если бы даже она подала его тебе. Поэтому Чарльз каждый раз делал одно и то же: смеялся, нарочно громко, и тряс головой – иногда ему в помощь светила луна, – а Линда уже открывала дверцу со своей стороны, так что Чарльзу приходилось быстро выскакивать из машины, чтобы вовремя подбежать и помочь ей. Но, как он ни спешил, она успевала выйти сама и уже шла по аллее к портику: как видно, она слишком молодой уехала с Юга и в ней не успела выработаться привычка южанки к неизменной и верной галантности кавалера, а может быть, из-за работы на верфи ее тело отвыкло от всех прежних привычек, от привычного ожидания услуг. Словом, Чарльзу приходилось догонять, нет, даже перегонять ее на полдороге к дому, и тут она задерживалась, почти что останавливалась и смотрела на него с удивлением – нет, не растерянно, а просто, как говорят в Голливуде, – крупным планом: все-таки она еще не настолько была оторвана от наследственных традиций Юга, чтоб не вспомнить – он, Чарльз, не осмеливался вести себя так, чтобы потом какой-нибудь случайный прохожий доложил его дяде, что племянник позволил даме, которую он привез домой, идти до входной двери без провожатого целых сорок футов.
Так что они вместе подходили к портику, огромному, со смутно вздымавшимися неуклюжими колоннами, возникшему из фантазии ее отца, из его кошмаров, чудовищных надежд, неукрощенных страхов – как знать из чего, откуда, – к холодному мавзолею, где старый Сноупс замуровал хоть часть своих денег, без тепла, без красоты, и Линда опять останавливалась и говорила: «Зайдем, выпьем», – словно она не произносила только что эти слова в машине, и Чарльз опять смеялся и тряс головой, как будто он только сейчас сообразил, что можно ей этим ответить. И ее рука – по-мужски сильная и твердая, потому что, в конце концов, это была рука рабочего или, во всяком случае, бывшего рабочего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128