Ибо даже
когда осталась от меня одна голова, и тогда я продолжал питать к своим
братьям и чадам ту же любовь, что и прежде, и, как и раньше, старался
блюсти своих овец и увещевать их, ободряя и поддерживая, хотя язык мой
двигался с трудом и, сглатывая, я чувствовал, что слюна, перемешанная с
кровью, истекает из моей глотки на пол. И хуже всех вел себя наш
предатель, который, когда все забывались тяжелым, продолжительным сном
(вызванным не столько естественной в нем потребностью, сколько спертостью
воздуха и смрадом испражнений), незаметно подкрадывался ко мне и,
пользуясь моей беззащитностью и кротостью, жадно присасывался к моим
раскупоренным жилам. Зато и выглядел он гораздо глаже и довольнее других,
хотя притворными охами и жалобами ловко вводил их в заблуждение и даже
выманивал у некоторых особенно сердобольных братьев часть их и без того
скудной доли.
И все же (не могу не признаться в этом), к ужасу моему, стал я
замечать, что и в моем образе мыслей медленно, но неуклонно происходят
некие устрашающие изменения. Я по-прежнему был для своих овец пастырем
добрым, однако все отчетливей видел, что делаю это больше по привычке, чем
по живой потребности души. Все глубже в нее проникало холодное
безразличие, оцепенение, смерть.
И настал миг, когда братья разбудили меня от тягостного сна или,
скорее, обморока, в котором я пребывал долгое время, и само их
выжидательное молчание сказало мне больше, чем могли бы сказать все слова.
Они ждали от меня последней жертвы - последнего, что от меня осталось:
моей головы. И тогда попросил я их деревенеющим языком исполнить мою
посмертную волю: пусть они съедят все, что от меня осталось, кроме одного
глаза, чтобы и дальше мог я наблюдать за своими овцами и если не словами,
то хотя бы взглядом и самим своим присутствием удерживать их от
непоправимого. Так они и сделали. Грек самолично, глубоко засунув свой
указательный перст в правую мою глазницу, вынул из нее глазное яблоко и
торжественно возложил его на небольшой алтарь, так что я мог наблюдать за
тем, чтобы дележка моей головы была справедливой. Прежде всего они содрали
с нее кожу и сжевали ее прямо с волосами. Затем, перевернув череп
наподобие чаши, которую на пирах пускают по кругу, они выпили из нее мой
мозг. И, наконец, начисто обглодали и обсосали хрящи носа и ушей, после
чего последовало громкое и сытое рыгание, которого мне, к счастью, не дано
было услышать, ведь ушей-то у меня уже не было.
Так осталось от меня одно око, которое было поистине недреманным. Но
- ах, я беспечный и доверчивый человек! Как мог забыть я, что среди нас
находится коварный предатель и жалкий обманщик! Жадно поглядывал он в
сторону моего последнего глаза, поджидая удобного случая, чтобы накинуться
на него, как коршун на куропатку, и унести его в своих когтях! И вот,
когда братья меньше всего ожидали подвоха с его стороны (ибо он
притворился больным и немощным), он, как волк на ягненка, набросился на
мой глаз и, в мгновение ока схватив его кривыми пальцами, сунул в рот и с
натугой проглотил, даже не разжевывав.
Сперва от неожиданности я ничего не почувствовал. С непостижимой
безучастностью взирал я на то, как стремительно надвигается на меня
огромный разинутый рот и как костяные ворота с грохотом захлопываются за
мной и что-то мягкое и красное плотно окружает меня со всех сторон, с
усилием проталкивая дальше вниз по длинной, узкой трубе со множеством
заворотов и изгибов, напомнивших мне колена свинцового водопровода.
Наконец я ощутил, что погрузился в темный и зловонный кожаный мешок, где
нос к носу столкнулся со своим собственным удом, который тут же отвернулся
от меня с самым независимым и - я печенками это почувствовал -
презрительным видом. Такое, невиданное доселе, пренебрежение возмутило
меня до глубины души, и с тех пор я помышлял только о том, как добраться
до этого негодника, мальчишки, и водворить его на место.
Как известно, подлецы умирают последними. Однако в равной степени это
относится и к мудрецам, чей дух полон силы и благородства. Рассказывают
(сам я не слышал), что спустя несколько дней, во время особенно разгульной
пирушки, ознаменовавшей гибель очередной сотни христиан, император Нерон
неожиданно вспомнил о той маленькой общине, которую он так удачно приказал
замуровать в самом отдаленном конце подземелья, и пожелал посмотреть, что
же стало с этими беднягами. Он отобрал дюжину своих ближайших друзей,
схватил пылающий факел и, пошатываясь на ходу, ринулся вглубь катакомб.
Пройдя многочисленные ходы и повороты, он был остановлен каменной стеной,
из-за которой не доносилось ни звука. Десяток ударов предусмотрительно
захваченными ломиками - и в стене образовался достаточно широкий проход
для нескольких человек. Нерон ворвался в проделанную брешь и в смущении
остановился перед зрелищем, которое кого угодно могло повергнуть в трепет.
Девять скелетов сидело вдоль стен, и кости еще одного (моего) были свалены
беспорядочной грудой в углу. Но не они привлекли внимание Нерона,
привыкшего к виду смерти во всех ее проявлениях. Не они, но двое
оставшихся в живых. Это были предатель и грек. Они надолго пережили
остальных, но заплатили за это потерей рассудка.
Ибо разве можно сомневаться в безумии того, кто в подобных
обстоятельствах сохранил всю ясность ума и здравость суждений? И разве не
служат доказательством явного помешательства те прямые и четкие ответы,
которые давал грек, представ на следующий день перед римским судом (на
котором присутствовал сам император)? Даже самые отъявленные из мучителей
не могли не признать, что держался он мужественно и стойко (как и подобает
истинному христианину), что также очевидно свидетельствовало о его
полнейшей невменяемости. Чтобы прекратить страдания несчастного, грек был
отдан на растерзание голодным псам тотчас же по вынесении ему смертного
приговора.
Что же касается предателя, то говорят (сам я не видел), что он, узрев
перед собой великого императора, самым возмутительным образом повернулся к
нему задом и, задрав тунику, высрался прямо на его глазах, а потом с
безумным смехом схватил свои испражнения рукой и, кривляясь, протянул их
остолбеневшему Нерону. Несколько мгновений смотрел император на столь
необычное подношение, затем, бросив пылающий факел под ноги безумцу и
стремглав выбежав вон из этого мрачного подземелья, приказал вновь
заделать стену и больше никогда, под страхом смертной казни, к ней не
прикасаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
когда осталась от меня одна голова, и тогда я продолжал питать к своим
братьям и чадам ту же любовь, что и прежде, и, как и раньше, старался
блюсти своих овец и увещевать их, ободряя и поддерживая, хотя язык мой
двигался с трудом и, сглатывая, я чувствовал, что слюна, перемешанная с
кровью, истекает из моей глотки на пол. И хуже всех вел себя наш
предатель, который, когда все забывались тяжелым, продолжительным сном
(вызванным не столько естественной в нем потребностью, сколько спертостью
воздуха и смрадом испражнений), незаметно подкрадывался ко мне и,
пользуясь моей беззащитностью и кротостью, жадно присасывался к моим
раскупоренным жилам. Зато и выглядел он гораздо глаже и довольнее других,
хотя притворными охами и жалобами ловко вводил их в заблуждение и даже
выманивал у некоторых особенно сердобольных братьев часть их и без того
скудной доли.
И все же (не могу не признаться в этом), к ужасу моему, стал я
замечать, что и в моем образе мыслей медленно, но неуклонно происходят
некие устрашающие изменения. Я по-прежнему был для своих овец пастырем
добрым, однако все отчетливей видел, что делаю это больше по привычке, чем
по живой потребности души. Все глубже в нее проникало холодное
безразличие, оцепенение, смерть.
И настал миг, когда братья разбудили меня от тягостного сна или,
скорее, обморока, в котором я пребывал долгое время, и само их
выжидательное молчание сказало мне больше, чем могли бы сказать все слова.
Они ждали от меня последней жертвы - последнего, что от меня осталось:
моей головы. И тогда попросил я их деревенеющим языком исполнить мою
посмертную волю: пусть они съедят все, что от меня осталось, кроме одного
глаза, чтобы и дальше мог я наблюдать за своими овцами и если не словами,
то хотя бы взглядом и самим своим присутствием удерживать их от
непоправимого. Так они и сделали. Грек самолично, глубоко засунув свой
указательный перст в правую мою глазницу, вынул из нее глазное яблоко и
торжественно возложил его на небольшой алтарь, так что я мог наблюдать за
тем, чтобы дележка моей головы была справедливой. Прежде всего они содрали
с нее кожу и сжевали ее прямо с волосами. Затем, перевернув череп
наподобие чаши, которую на пирах пускают по кругу, они выпили из нее мой
мозг. И, наконец, начисто обглодали и обсосали хрящи носа и ушей, после
чего последовало громкое и сытое рыгание, которого мне, к счастью, не дано
было услышать, ведь ушей-то у меня уже не было.
Так осталось от меня одно око, которое было поистине недреманным. Но
- ах, я беспечный и доверчивый человек! Как мог забыть я, что среди нас
находится коварный предатель и жалкий обманщик! Жадно поглядывал он в
сторону моего последнего глаза, поджидая удобного случая, чтобы накинуться
на него, как коршун на куропатку, и унести его в своих когтях! И вот,
когда братья меньше всего ожидали подвоха с его стороны (ибо он
притворился больным и немощным), он, как волк на ягненка, набросился на
мой глаз и, в мгновение ока схватив его кривыми пальцами, сунул в рот и с
натугой проглотил, даже не разжевывав.
Сперва от неожиданности я ничего не почувствовал. С непостижимой
безучастностью взирал я на то, как стремительно надвигается на меня
огромный разинутый рот и как костяные ворота с грохотом захлопываются за
мной и что-то мягкое и красное плотно окружает меня со всех сторон, с
усилием проталкивая дальше вниз по длинной, узкой трубе со множеством
заворотов и изгибов, напомнивших мне колена свинцового водопровода.
Наконец я ощутил, что погрузился в темный и зловонный кожаный мешок, где
нос к носу столкнулся со своим собственным удом, который тут же отвернулся
от меня с самым независимым и - я печенками это почувствовал -
презрительным видом. Такое, невиданное доселе, пренебрежение возмутило
меня до глубины души, и с тех пор я помышлял только о том, как добраться
до этого негодника, мальчишки, и водворить его на место.
Как известно, подлецы умирают последними. Однако в равной степени это
относится и к мудрецам, чей дух полон силы и благородства. Рассказывают
(сам я не слышал), что спустя несколько дней, во время особенно разгульной
пирушки, ознаменовавшей гибель очередной сотни христиан, император Нерон
неожиданно вспомнил о той маленькой общине, которую он так удачно приказал
замуровать в самом отдаленном конце подземелья, и пожелал посмотреть, что
же стало с этими беднягами. Он отобрал дюжину своих ближайших друзей,
схватил пылающий факел и, пошатываясь на ходу, ринулся вглубь катакомб.
Пройдя многочисленные ходы и повороты, он был остановлен каменной стеной,
из-за которой не доносилось ни звука. Десяток ударов предусмотрительно
захваченными ломиками - и в стене образовался достаточно широкий проход
для нескольких человек. Нерон ворвался в проделанную брешь и в смущении
остановился перед зрелищем, которое кого угодно могло повергнуть в трепет.
Девять скелетов сидело вдоль стен, и кости еще одного (моего) были свалены
беспорядочной грудой в углу. Но не они привлекли внимание Нерона,
привыкшего к виду смерти во всех ее проявлениях. Не они, но двое
оставшихся в живых. Это были предатель и грек. Они надолго пережили
остальных, но заплатили за это потерей рассудка.
Ибо разве можно сомневаться в безумии того, кто в подобных
обстоятельствах сохранил всю ясность ума и здравость суждений? И разве не
служат доказательством явного помешательства те прямые и четкие ответы,
которые давал грек, представ на следующий день перед римским судом (на
котором присутствовал сам император)? Даже самые отъявленные из мучителей
не могли не признать, что держался он мужественно и стойко (как и подобает
истинному христианину), что также очевидно свидетельствовало о его
полнейшей невменяемости. Чтобы прекратить страдания несчастного, грек был
отдан на растерзание голодным псам тотчас же по вынесении ему смертного
приговора.
Что же касается предателя, то говорят (сам я не видел), что он, узрев
перед собой великого императора, самым возмутительным образом повернулся к
нему задом и, задрав тунику, высрался прямо на его глазах, а потом с
безумным смехом схватил свои испражнения рукой и, кривляясь, протянул их
остолбеневшему Нерону. Несколько мгновений смотрел император на столь
необычное подношение, затем, бросив пылающий факел под ноги безумцу и
стремглав выбежав вон из этого мрачного подземелья, приказал вновь
заделать стену и больше никогда, под страхом смертной казни, к ней не
прикасаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20