Она знала, что Октавия винит ее за то, что она не убивалась по погибшему как полагается. Разве можно объяснить молоденькой дочери, девственнице, что ее отец, муж, с которым ты делила ложе, с кем ты приготовилась прожить остаток жизни, на самом деле не вызывал у нее большой привязанности?
Он был главой семьи, но ему недоставало предусмотрительности, ему было свойственно воистину преступное отсутствие заботы о семье; он был не против всю жизнь ютиться в трущобах, в нескольких кварталах от доков, где трудился. О, немало слез пролила она из-за него! Он не отказывался выделять деньги на еду, однако все остальное, что могло бы превратиться в сбережения, тратил на вино и на карты с приятелями. Он ни разу не дал ей ни цента на ее собственные нужды. Он уже и так проявил верх щедрости, переправив Лючию Санту через океан, к себе в постель, побирушку, не имевшую даже белья!
О какой еще щедрости могла идти речь? Одного подвига хватит на всю жизнь.
Лючия Санта вспоминала все это со смутной досадой, зная, что это еще не вся правда. Дочь любила его. Он был красивым мужчиной. Он разгрызал своими белоснежными зубами семечки подсолнечника, и маленькая Октавия брала их у него изо рта, хотя брезговала такими же семечками, если их предлагала мать. Он тоже любил дочь.
Правда проста: он был добрым, трудолюбивым, но невежественным, пристрастным к удовольствиям человеком. Она относилась к нему точно так же, как относятся миллионы женщин к своим непредусмотрительным мужьям. Доверять мужчинам распоряжение семейными деньгами, доверять им право принимать решения, определяющие судьбу детей? Безумие! Мужчины на это неспособны. Хуже того — они попросту несерьезный народ. Она уже вела борьбу, направленную на узурпацию его власти, как действуют все женщины, — но наступил тот страшный день, и он погиб.
Конечно, она рыдала. О, как она рыдала! Горе усугублял ужас. Она горевала не столько по навечно оставившим ее губам, глазам, рукам, сколько по щиту, оберегавшему ее от враждебного мира; она выла по тому, кто приносил ее детям хлеб, по тому, кто выступал защитником существу, еще находившемуся у нее во чреве. Те вдовы, что рвут на себе волосы, царапают себе щеки, выкрикивают безумные проклятия, крушат все вокруг, а потом не снимают траура, чтобы ими мог любоваться весь мир, — нет, они не подлинные плакальщицы, ибо настоящее горе пронизано ужасом. Да, они лишились близкого человека. Но если ты любила, то полюбишь снова.
Его смерть была смешной, даже гротескной. При разгрузке судна проломился высокий трап, похоронив в речном иле пять человек и сколько-то там тонн бананов. Человеческие останки смешались с банановой кожурой. Их так и не смогли поднять.
Теперь она осмеливалась додумать грешную мысль до конца: он дал им больше своей смертью, чем давал при жизни. Сейчас, спустя много лет, она угрюмо усмехалась в темноте, удивляясь несмышлености, присущей молодости. Разве она могла позволить себе в молодости такие нечестивые мысли? А суд присудил каждому ребенку по тысяче долларов — даже Винсенту, еще не родившемуся, но уже слишком хорошо заметному чужому глазу. То были опекунские деньги — в этой мудрой Америке даже родителям не позволяют распоряжаться деньгами, принадлежащими детям. Сама она получила аж три тысячи долларов, о которых не догадывался никто на ее улице, не считая тетушки Лоуке и Октавии.
Выходит, не вся жизнь пошла насмарку.
Сейчас не только говорить, но и помыслить было страшно о тех несчастных месяцах, когда она вынашивала Винни. Ребенок, чей отец погиб до его рождения, — все равно, что дьявольское отродье. Даже сейчас ее не покидал суеверный страх; даже сейчас, спустя тринадцать лет, на ее глаза навернулись слезы. Она оплакивала себя прежнюю, она жалела своего не родившегося еще младенца, а не по-дурацки погибшего мужа. Об этом Октавия не могла знать, этого ей было не дано понять.
А потом случилось нечто и вовсе постыдное: минул всего год после смерти первого мужа, всего полгода назад родился сын от этого мертвого мужа, а она — взрослая женщина! — впервые в жизни воспылала страстью к мужчине — тому, кому предстояло стать ее вторым мужем. Влюбилась!… Только это была не одухотворенная любовь девушки или святой, не чувство героини из романтической истории, о которой полезно было бы поведать молоденькой девушке. Нет, ее «любовь» означала разгоряченные тела, нестерпимое томление, горящие глаза и щеки.
«Любить» — значило ощущать в себе его набухшую, пружинистую плоть. О, что за безумие, что за глупость для матери семейства! Хвала Иисусу Христу, теперь все это позади.
Кто же тот, кто ее воспламенил? Фрэнку Корбо исполнилось к тому времени тридцать пять лет, но он никогда не был прежде женат. Он был худ, жилист, голубоглаз; считалось странным, что он дожил до таких лет холостяком; странной была также его молчаливость, его одинокая гордыня — разве не смешно, когда задирает нос человек, совершенно беспомощный перед обществом и судьбой? Соседки, искавшие вдове спутника жизни и кормильца для четырех голодных ртов, считали его способным на любую глупость, но все же представили его ей как самого подходящего кандидата. Он работал в утреннюю смену в железнодорожном депо, вторая же половина дня была у него свободна для ухаживаний.
Скандала не предвиделось.
Соседки, проявляя доброту, но одновременно заботясь и о собственном спокойствии, свели их, не сомневаясь, что из этого дела выйдет толк.
Ухаживал он за ней как невинный юноша, чем она была несказанно удивлена. Фрэнку Корбо были знакомы только холодные, торопливые шлюхи; он ляжет в супружескую постель, сгорая от любви, с мальчишеской пылкостью. Он преследовал ее, мать троих детей, так, словно она — девушка, превращаясь в глазах окружающих в еще большее посмешище. Под вечер он приближался к ней, когда она сидела у крыльца, охраняя спящих или резвящихся детей. Иногда он ужинал с ними, но уходил еще до того, как наступала пора укладывать детей. Наконец настал день, когда он предложил Лючии Санте стать его женой.
Она бросила на него лукавый взгляд, как на расшалившегося мальчишку. «Разве вам не будет стыдно рядом со мной, когда мой сын от предыдущего мужа все еще лежит в коляске?» — спросила она его.
Ответом был тяжелый, злобный взгляд — тогда она увидела этот взгляд впервые. Он выдавил, что любит ее детей и ее. Даже если она не выйдет за него, он станет давать ей деньги на детей. Он хорошо зарабатывал на железной дороге и неизменно приносил детям мороженое и игрушки. Иногда он даже давал ей денег на одежду для детей. Она пыталась отказываться, но он рассердился и сказал: «Выходит, вы не хотите, чтобы мы были друзьями? Вы думаете, что я такой же, как остальные мужчины? Мне наплевать на деньги!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Он был главой семьи, но ему недоставало предусмотрительности, ему было свойственно воистину преступное отсутствие заботы о семье; он был не против всю жизнь ютиться в трущобах, в нескольких кварталах от доков, где трудился. О, немало слез пролила она из-за него! Он не отказывался выделять деньги на еду, однако все остальное, что могло бы превратиться в сбережения, тратил на вино и на карты с приятелями. Он ни разу не дал ей ни цента на ее собственные нужды. Он уже и так проявил верх щедрости, переправив Лючию Санту через океан, к себе в постель, побирушку, не имевшую даже белья!
О какой еще щедрости могла идти речь? Одного подвига хватит на всю жизнь.
Лючия Санта вспоминала все это со смутной досадой, зная, что это еще не вся правда. Дочь любила его. Он был красивым мужчиной. Он разгрызал своими белоснежными зубами семечки подсолнечника, и маленькая Октавия брала их у него изо рта, хотя брезговала такими же семечками, если их предлагала мать. Он тоже любил дочь.
Правда проста: он был добрым, трудолюбивым, но невежественным, пристрастным к удовольствиям человеком. Она относилась к нему точно так же, как относятся миллионы женщин к своим непредусмотрительным мужьям. Доверять мужчинам распоряжение семейными деньгами, доверять им право принимать решения, определяющие судьбу детей? Безумие! Мужчины на это неспособны. Хуже того — они попросту несерьезный народ. Она уже вела борьбу, направленную на узурпацию его власти, как действуют все женщины, — но наступил тот страшный день, и он погиб.
Конечно, она рыдала. О, как она рыдала! Горе усугублял ужас. Она горевала не столько по навечно оставившим ее губам, глазам, рукам, сколько по щиту, оберегавшему ее от враждебного мира; она выла по тому, кто приносил ее детям хлеб, по тому, кто выступал защитником существу, еще находившемуся у нее во чреве. Те вдовы, что рвут на себе волосы, царапают себе щеки, выкрикивают безумные проклятия, крушат все вокруг, а потом не снимают траура, чтобы ими мог любоваться весь мир, — нет, они не подлинные плакальщицы, ибо настоящее горе пронизано ужасом. Да, они лишились близкого человека. Но если ты любила, то полюбишь снова.
Его смерть была смешной, даже гротескной. При разгрузке судна проломился высокий трап, похоронив в речном иле пять человек и сколько-то там тонн бананов. Человеческие останки смешались с банановой кожурой. Их так и не смогли поднять.
Теперь она осмеливалась додумать грешную мысль до конца: он дал им больше своей смертью, чем давал при жизни. Сейчас, спустя много лет, она угрюмо усмехалась в темноте, удивляясь несмышлености, присущей молодости. Разве она могла позволить себе в молодости такие нечестивые мысли? А суд присудил каждому ребенку по тысяче долларов — даже Винсенту, еще не родившемуся, но уже слишком хорошо заметному чужому глазу. То были опекунские деньги — в этой мудрой Америке даже родителям не позволяют распоряжаться деньгами, принадлежащими детям. Сама она получила аж три тысячи долларов, о которых не догадывался никто на ее улице, не считая тетушки Лоуке и Октавии.
Выходит, не вся жизнь пошла насмарку.
Сейчас не только говорить, но и помыслить было страшно о тех несчастных месяцах, когда она вынашивала Винни. Ребенок, чей отец погиб до его рождения, — все равно, что дьявольское отродье. Даже сейчас ее не покидал суеверный страх; даже сейчас, спустя тринадцать лет, на ее глаза навернулись слезы. Она оплакивала себя прежнюю, она жалела своего не родившегося еще младенца, а не по-дурацки погибшего мужа. Об этом Октавия не могла знать, этого ей было не дано понять.
А потом случилось нечто и вовсе постыдное: минул всего год после смерти первого мужа, всего полгода назад родился сын от этого мертвого мужа, а она — взрослая женщина! — впервые в жизни воспылала страстью к мужчине — тому, кому предстояло стать ее вторым мужем. Влюбилась!… Только это была не одухотворенная любовь девушки или святой, не чувство героини из романтической истории, о которой полезно было бы поведать молоденькой девушке. Нет, ее «любовь» означала разгоряченные тела, нестерпимое томление, горящие глаза и щеки.
«Любить» — значило ощущать в себе его набухшую, пружинистую плоть. О, что за безумие, что за глупость для матери семейства! Хвала Иисусу Христу, теперь все это позади.
Кто же тот, кто ее воспламенил? Фрэнку Корбо исполнилось к тому времени тридцать пять лет, но он никогда не был прежде женат. Он был худ, жилист, голубоглаз; считалось странным, что он дожил до таких лет холостяком; странной была также его молчаливость, его одинокая гордыня — разве не смешно, когда задирает нос человек, совершенно беспомощный перед обществом и судьбой? Соседки, искавшие вдове спутника жизни и кормильца для четырех голодных ртов, считали его способным на любую глупость, но все же представили его ей как самого подходящего кандидата. Он работал в утреннюю смену в железнодорожном депо, вторая же половина дня была у него свободна для ухаживаний.
Скандала не предвиделось.
Соседки, проявляя доброту, но одновременно заботясь и о собственном спокойствии, свели их, не сомневаясь, что из этого дела выйдет толк.
Ухаживал он за ней как невинный юноша, чем она была несказанно удивлена. Фрэнку Корбо были знакомы только холодные, торопливые шлюхи; он ляжет в супружескую постель, сгорая от любви, с мальчишеской пылкостью. Он преследовал ее, мать троих детей, так, словно она — девушка, превращаясь в глазах окружающих в еще большее посмешище. Под вечер он приближался к ней, когда она сидела у крыльца, охраняя спящих или резвящихся детей. Иногда он ужинал с ними, но уходил еще до того, как наступала пора укладывать детей. Наконец настал день, когда он предложил Лючии Санте стать его женой.
Она бросила на него лукавый взгляд, как на расшалившегося мальчишку. «Разве вам не будет стыдно рядом со мной, когда мой сын от предыдущего мужа все еще лежит в коляске?» — спросила она его.
Ответом был тяжелый, злобный взгляд — тогда она увидела этот взгляд впервые. Он выдавил, что любит ее детей и ее. Даже если она не выйдет за него, он станет давать ей деньги на детей. Он хорошо зарабатывал на железной дороге и неизменно приносил детям мороженое и игрушки. Иногда он даже давал ей денег на одежду для детей. Она пыталась отказываться, но он рассердился и сказал: «Выходит, вы не хотите, чтобы мы были друзьями? Вы думаете, что я такой же, как остальные мужчины? Мне наплевать на деньги!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82