— Хм...— хмыкнул Бьяртур,— вот Греттир сын Асмунда не был таким уж набожным, однако за него мстил весь юг до Микла-гарда и был он назван самым великим человеком в Исландии.
Староста не соблаговолил ответить на эти вздорные и неуместные речи, он вынул жвачку изо рта и решил улечься спать,— поговорим, когда проснусь,— поднял ноги на кровать и повернулся лицом к стене.
— Подбрось-ка в плиту несколько навозных лепешек, Соула, дорогая,— сказал Бьяртур и вышел во двор.
Снег повалил сильнее, а день все тянулся и проходил кое-как, а может быть, и никак,— с бесконечным снегопадом и спящим в ожидании судьи старостой.
Самое неприятное в коротких зимних днях — это не темнота; может быть, еще неприятнее то, что эта темнота не так непроглядна, чтобы забыть бесконечность, символом которой является зимний день,— ту бесконечность, что сродни разве только правосудию, и наполняет мир, как правосудие, и неумолима, как оно. Зима и правосудие — две сестры; весной, когда светит солнце, лучше всего понимаешь, что и то и другое — зло. Сегодня — самый короткий день. Возможно, что те, кто переживет этот день, будут спасены. Как бы там ни было, надо надеяться на это. Сегодня — день справедливости, день правосудия. Маленькие люди на маленьком хуторе ждут того правосудия, которое наполняет мир, но лишено способности понимать. Правосудия, справедливости потребовал отец. Справедливость на стороне отца, заготовляющего сено для своих овец,— ведь овцы сама справедливость. Пусть мать похоронена и дети тоже на кладбище, но для Бьяртура вся жизнь — в овцах, и только в овцах. Из тех ли он, кто заботится, кто думает о душе, или из тех, кто возлагает надежды на мятеж, и правосудие — враг его? Ведь он недостаточно умен, чтобы завоевать мир. А правосудие глупо по самой природе своей. Да и злое оно; нет ничего злее. Достаточно только послушать, как спит староста, чтобы это понять. Достаточно понюхать оладьи, которые пекут для жродов справедливости.
Соула, девочка, не найдется ли у тебя кусочка грудинки дли старосты, когда он проснется? Ведь в Летней обители не нужно экономить мясо этой зимой, все бочки и кадки прямо-таки ломятся от лакомых кусков, которых никто не захотел купить,— это, видите ли, падаль! Какая же это, к черту, падаль? Ничего общего с падалью! Лишь глупость и предрассудок поставили на мясе это клеймо. Но теперь во всем разберется правосудие. Где Хельги?
Да, где Хельги? Разве не было его здесь, в комнате, совсем недавно? Он придет, сегодня его черед смотреть за лошадью. А староста и не думает просыпаться. Ну, это не наше дело,— пусть себе спит, сколько хочет, старый хрыч. Ведь судья не сунется на пустошь в этакую погоду, все вокруг черным-черно, валит снег, ни зги не видно. Если выглянуть за сугроб, который намело у дверей дома, то покажется, будто мир исчез,— нет ни красок, ни линий. Кажется, что ты ослеп или спишь глубоким сном.
— Куда девался этот мальчишка? Гвеыдур, сбегай вниз и посмотри. Вряд ли он ушел далеко от дома.
Все наелись, и Бьяртур сам вышел поискать мальчика. Тут проснулся староста и сел в кровати, всклокоченный, протяжно зевая.
— А? — сказал староста.
— Наш Хельги...— сказала Ауста Соуллилья.— Мы не знаем, куда он делся.
— Хельги? — спросил староста.
— Да,— сказала она.— Хельги, мой брат.
— Ага,— отозвался староста, еще не совсем очнувшись, и принялся искать табакерку.— Твой брат Хельги. Послушай-ка, бедняжка,— прибавил он,— надо бы тебе сказать Бьяртуру, чтобы он продал хутор. Ты можешь прийти к нам, когда захочешь, тебе и разрешения надо спрашивать. Твои губы ну точь-в-точь как у моей покойной матери.
— А? — отозвалась девушка.
— Тебе, должно быть, пошел шестнадцатый год? Да, ей минуло пятнадцать, месяц назад.
— Конечно, это позор, но что же делать? Нам надо было взять тебя сразу же. Вот что я хотел спросить: это не рыба у тебя там, девочка?
— Нет, мясо.
— Да, верно, в Летней обители на это рождество вволю мяса.
— Я напекла тебе оладий,— сказала она.
— Ну их,— сказал староста.— Я давно уже не ем таких вещей. Я лучше проглочу кусочек мяса. Как это похоже на чертова судью — заманить меня сюда, а самому остаться дома и преспокойно храпеть в своей кровати! Я вижу, что мне сегодня вечером отсюда не выбраться.
Но Ауста Соуллилья слушала рассеянно, она не понимала, куда делся Хельги, ее охватило тяжелое предчувствие, близкое к страху, так что она даже забыла о старосте. Она вышла через люк и забралась на сугроб у дома. А староста остался сидеть в комнате, со старухой и младшим братом; он рассматривал свой табак, потягивался, чесался и зевал. Время шло, и ему показалось, что надо же в конце концов поговорить и со старухой.
— Ну, дорогая Бера,— произнес он наконец,— какого ты мнения обо всей этой проклятой чепухе?
— А? — сказала она.
— Не кажется тебе, Бера, что и небо и земля взбесились?
Нельзя сказать, чтобы он был неласков со старухой, но, казалось, ответом не очень интересовался: не успел он кончить, как начал громко и протяжно зевать.
— О, мне уже не приходится много думать и говорить, но я всегда знала, что это рано или поздно случится. Или еще что-нибудь похуже. Кто-то орудует на хуторе. Не божьи ангелы, нет. Никогда не были ангелами и никогда не будут.
— Да, никогда не были и никогда не будут,— сказал староста.— А ты ничего не имела бы против, если бы тебя устроили на хорошем хуторе, в поселке... Если только судья хоть раз докажет, что он на что-нибудь годен, и выставит отсюда Бьяртура именем закона...
— О, если власти примут решение, мне уж много говорить не придется. И не все ли равно, что со мной будет! Староста знает, мы с покойным Тоурарином жили сорок лет в Урдарселе, и за все эти годы ровно ничего не случилось. Там, в горах, у нас были хорошие соседи. Но здесь всегда что-нибудь да стрясется — не одно, так другое. Я не хочу сказать, что все это делается не по воле божьей... Например, то, что я осталась еще жить,— если это можно назвать жизнью,— а моя бедная дочь умерла, оставив дом и семью, при первой засухе, во время сенокоса... Я не говорю уже о гибели овец прошлой весной. А теперь — новые козни дьявола.
— Да, козни дьявола,— сказал староста.
Старуха продолжала бормотать что-то себе под нос.
— А? — спросил староста.
— А? — повторила старуха.
— Да, я хотел спросить, что ты думаешь об этом,— сказал староста,— об этом привидении, что ли?
— J fy, раз уж староста готов меня слушать,— сказала она,— то я скажу тебе, дорогой Йоун, что в мое время был обычай — очень хороший обычай — брызгать старой мочой на место, где бывало неспокойно,— и нечистый рад был ноги унести. Да, это его пронимало. Но здешний хозяин и слышать ничего не желает обо всем, что относится к христианской вере.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141