Конечно, мы, крестьяне,— ведь из нас выжимают последние соки прямыми и косвенными налогами. Да, мы, исландские крестьяне, чтобы не попасть в кабалу к купцам, должны объединиться для защиты своих интересов — так же, как это сделали в Тингее уже лет тридцать тому назад. Он поднялся, выпрямился и начал закутывать шею шарфом.
— Да, да, девочка,— сказал он, остановившись возле Аусты; его глаза смотрели так ласково, в резких чертах его лица было столько силы, что она покраснела до корней волос; сердце у нее бешено забилось.— Мне хотелось бы подарить тебе две кроны. Для молодой девушки большое удовольствие купить себе носовой платочек,— он достал из кошелька настоящую серебряную монету и подал ей. Она всегда боялась старосты, а особенно в эту минуту.
Не удостоив мальчиков даже взглядом, он стал застегивать куртку.
— Корова обойдется тебе всего в сто пятьдесят крон. А в цене на сено — сойдемся.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ВЕЧЕР
Приближается вечер. После песен и сказок, услышанных за день, мальчик чувствует себя неуверенно, он боится пошевелиться, он весь съеживается от страха перед нечистой силой и молча вяжет. Бабушка и сестра стоят спиной к нему, занятые весьма ответственным делом — приготовлением пищи; они священнодействуют. Хворост шипит и не желает загораться, комната наполняется дымом, от которого щиплет в горле. Это и есть поэзия дня; она живет в этом дыму, где мальчику видятся бушующие снежные вихри, опасные ущелья и призраки, посылаемые нам per nostia crimina l. Co двора изредка доносятся голоса ссорящихся братьев, но от этого Нонни не становится легче, его охватывает тоска; он вяжет все небрежнее, петли ложатся кое-как, а указательный палец левой руки давно уже онемел. В сумерках стены комнаты как будто раздвигаются, их разделяют огромные пространства, и чудится, что человеку уже не под силу преодолеть их. Даже мать уже где-то далеко-далеко, и кажется, что к ее груди уж никогда не прильнешь, и боишься, что она безвозвратно исчезнет в волнах тумана. Ведь в этом тумане — поэзия жизни, поэзия смерти...
Во время ужина дети чувствовали себя скованными. Стояла ледяная тишина. Все украдкой поглядывали на Бьяртура, затем друг на друга. Ауста еле прикасалась к еде. Старуха мямлила что-то про себя, не подымая глаз. Все досыта наелись соленой рыбы, покончили с картошкой, и никому уже не хотелось оставшейся от завтрака каши. Ауста убрала со стола; от волнения она сильно косила. Старшие братья зло шептались, а мать, тоже шепотом, останавливала их:
— Ну, ну, дети, милые!
Старуха взяла с полки свое вязанье и громко сказала, точно . продолжая начатую сказку:
— Мычи, мычи, Букодла, если только ты жива.
— Что такое? — недовольно спросил Бьяртур.
— Возьми волос из моего хвоста и положи его на землю,— прошамкала, уткнувшись в вязанье, старуха; в тишине казалось, будто это потрескивает мороз.
Мальчишки начали драться.
Ауста вдруг подошла к отцу с тарелкой в руке и сказала:
— Отец, я хочу учиться. Ледяные оковы распались.
— Я-то не учился, пока не начал ходить к пастору, как было положено. Только тогда я прочел «Сагу про Орвара Одда» и стал зубрить катехизис,— ответил Бьяртур.
— Отец, я хочу учиться,— настойчиво сказала девушка, наклонив голову и опустив глаза; ее голос и губы слегка дрожали, как и хрупкая тарелка в ее руке.
— Ладно, девочка, я как-нибудь прочту с тобой стихи о Берноуте, и ты их выучишь.
Девушка прикусила губу и сказала:
— Я не хочу учить стихи о Берноуте.
— Странно,— ответил Бьяртур.— А чему же ты хочешь учиться?
— Хочу учиться закону божьему.
— Этому можно научиться у старой Халберы.
— Нет,— сказала девушка.— Я хочу отправиться в Редсмири, как сказал староста.
— Это для чего же?
— Чтобы узнать о боге.
— Слышать не хочу такие глупости,— сказал Бьяртур из Летней обители.
— А я все равно хочу в Редсмири.
— О! Вот как, девочка! — сказал Бьяртур.— Но, видишь ли, скорее я буду воспитывать редсмирских детей, чем редсмирцы будут воспитывать моих.
— Я хочу в Редсмири.
— После моей смерти,— сказал он.
— В Редсмири...— еще раз повторила она.
— Твоей покойной матери тоже хотелось уйти в Редсмири, по она не поддалась, она предпочла умереть. И умерла. Вот это был человек! Утиредсмири остается Утиредсмири. Я пришел туда, когда мне было восемнадцать, и потом я не мог разогнуть спину в течение тридцати лет. И до сих пор я еще с ними не покончил. Теперь они навязывают мне корову. Твоя мать умерла вот в этой самой комнате, но подачек не принимала. Она была самостоятельная женщина.
Теперь, через тринадцать лет после смерти своей первой жены, Бьяртур очень гордился ею. Он был влюблен в ее образ, такой, каким он сохранился в его памяти, и забыл о всех недостатках Розы. Но когда он увидел, как дрожат плечи его дочери, как она плачет, нагнувшись над посудой, ему подумалось, что женский пол все-таки слабее мужского, и женщины нуждаются в утешении. Ведь он ни к кому не питал такой нежности, как к этой косоглазой девочке. Он дал ей такое красивое имя. подолгу смотрел на нее по воскресеньям, а летом защищал от дождя — и все без лишних слов. И он пообещал ей, что завтра же начнет учить ее читать, чтобы редсмирцы ни к чему не могли придраться. У него было семь книжек с прекрасными стихами.
— А весной, как знать, мы, может быть, сами купим себе книгу, где написано об Орваре Одде. И даже носовой платочек...
Молчание.
— Ты бы лучше отдала мне ту серебряную монету, девочка. Это иудин сребреник.
Никакого ответа.
— Кто знает, может быть, в сундуке найдется для тебя красивое платье. Да... Оно завернуто в мою праздничную куртку. Надо только подрасти к весне.
— Мычи, мычи, корова,— пробормотала старуха, нагнувшись над веретеном и губами втягивая нитку в отверстие.
— Я запрещаю тебе говорить такую чепуху при детях, Халбера,— сказал Бьяртур.
— Возьми волос из моего хвоста и положи на землю. Из глаз Аусты все еще капали слезы.
— Думается мне,— сказал Бьяртур,— что, раз ты уже такая большая, пора подарить тебе овечку. У меня есть красивая, желто-коричневая, она немножко похожа на тебя.
Он смущенно смотрел на стройную фигуру девочки, у которой была своя мечта в этой снежной долине и которая так безутешно плакала... Он подошел к ней и стал гладить ее, этот цветочек.
— К весне,— сказал он,— я возьму тебя с собой в город. Это намного лучше, чем идти в Мири. Там ты увидишь море и заодно посмотришь свет.
И когда он прикоснулся к ней, она вдруг перестала грустить Е забыла свои печали. Он так редко ласкал ее... Она прильнула к нему и почувствовала, что во всем мире нет более могучей силы. На его шее, между воротом рубахи и бородой, было одно чудесное местечко; ее горячие губы дрожали от слез, она потянулась к этому местечку и нашла его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
— Да, да, девочка,— сказал он, остановившись возле Аусты; его глаза смотрели так ласково, в резких чертах его лица было столько силы, что она покраснела до корней волос; сердце у нее бешено забилось.— Мне хотелось бы подарить тебе две кроны. Для молодой девушки большое удовольствие купить себе носовой платочек,— он достал из кошелька настоящую серебряную монету и подал ей. Она всегда боялась старосты, а особенно в эту минуту.
Не удостоив мальчиков даже взглядом, он стал застегивать куртку.
— Корова обойдется тебе всего в сто пятьдесят крон. А в цене на сено — сойдемся.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ВЕЧЕР
Приближается вечер. После песен и сказок, услышанных за день, мальчик чувствует себя неуверенно, он боится пошевелиться, он весь съеживается от страха перед нечистой силой и молча вяжет. Бабушка и сестра стоят спиной к нему, занятые весьма ответственным делом — приготовлением пищи; они священнодействуют. Хворост шипит и не желает загораться, комната наполняется дымом, от которого щиплет в горле. Это и есть поэзия дня; она живет в этом дыму, где мальчику видятся бушующие снежные вихри, опасные ущелья и призраки, посылаемые нам per nostia crimina l. Co двора изредка доносятся голоса ссорящихся братьев, но от этого Нонни не становится легче, его охватывает тоска; он вяжет все небрежнее, петли ложатся кое-как, а указательный палец левой руки давно уже онемел. В сумерках стены комнаты как будто раздвигаются, их разделяют огромные пространства, и чудится, что человеку уже не под силу преодолеть их. Даже мать уже где-то далеко-далеко, и кажется, что к ее груди уж никогда не прильнешь, и боишься, что она безвозвратно исчезнет в волнах тумана. Ведь в этом тумане — поэзия жизни, поэзия смерти...
Во время ужина дети чувствовали себя скованными. Стояла ледяная тишина. Все украдкой поглядывали на Бьяртура, затем друг на друга. Ауста еле прикасалась к еде. Старуха мямлила что-то про себя, не подымая глаз. Все досыта наелись соленой рыбы, покончили с картошкой, и никому уже не хотелось оставшейся от завтрака каши. Ауста убрала со стола; от волнения она сильно косила. Старшие братья зло шептались, а мать, тоже шепотом, останавливала их:
— Ну, ну, дети, милые!
Старуха взяла с полки свое вязанье и громко сказала, точно . продолжая начатую сказку:
— Мычи, мычи, Букодла, если только ты жива.
— Что такое? — недовольно спросил Бьяртур.
— Возьми волос из моего хвоста и положи его на землю,— прошамкала, уткнувшись в вязанье, старуха; в тишине казалось, будто это потрескивает мороз.
Мальчишки начали драться.
Ауста вдруг подошла к отцу с тарелкой в руке и сказала:
— Отец, я хочу учиться. Ледяные оковы распались.
— Я-то не учился, пока не начал ходить к пастору, как было положено. Только тогда я прочел «Сагу про Орвара Одда» и стал зубрить катехизис,— ответил Бьяртур.
— Отец, я хочу учиться,— настойчиво сказала девушка, наклонив голову и опустив глаза; ее голос и губы слегка дрожали, как и хрупкая тарелка в ее руке.
— Ладно, девочка, я как-нибудь прочту с тобой стихи о Берноуте, и ты их выучишь.
Девушка прикусила губу и сказала:
— Я не хочу учить стихи о Берноуте.
— Странно,— ответил Бьяртур.— А чему же ты хочешь учиться?
— Хочу учиться закону божьему.
— Этому можно научиться у старой Халберы.
— Нет,— сказала девушка.— Я хочу отправиться в Редсмири, как сказал староста.
— Это для чего же?
— Чтобы узнать о боге.
— Слышать не хочу такие глупости,— сказал Бьяртур из Летней обители.
— А я все равно хочу в Редсмири.
— О! Вот как, девочка! — сказал Бьяртур.— Но, видишь ли, скорее я буду воспитывать редсмирских детей, чем редсмирцы будут воспитывать моих.
— Я хочу в Редсмири.
— После моей смерти,— сказал он.
— В Редсмири...— еще раз повторила она.
— Твоей покойной матери тоже хотелось уйти в Редсмири, по она не поддалась, она предпочла умереть. И умерла. Вот это был человек! Утиредсмири остается Утиредсмири. Я пришел туда, когда мне было восемнадцать, и потом я не мог разогнуть спину в течение тридцати лет. И до сих пор я еще с ними не покончил. Теперь они навязывают мне корову. Твоя мать умерла вот в этой самой комнате, но подачек не принимала. Она была самостоятельная женщина.
Теперь, через тринадцать лет после смерти своей первой жены, Бьяртур очень гордился ею. Он был влюблен в ее образ, такой, каким он сохранился в его памяти, и забыл о всех недостатках Розы. Но когда он увидел, как дрожат плечи его дочери, как она плачет, нагнувшись над посудой, ему подумалось, что женский пол все-таки слабее мужского, и женщины нуждаются в утешении. Ведь он ни к кому не питал такой нежности, как к этой косоглазой девочке. Он дал ей такое красивое имя. подолгу смотрел на нее по воскресеньям, а летом защищал от дождя — и все без лишних слов. И он пообещал ей, что завтра же начнет учить ее читать, чтобы редсмирцы ни к чему не могли придраться. У него было семь книжек с прекрасными стихами.
— А весной, как знать, мы, может быть, сами купим себе книгу, где написано об Орваре Одде. И даже носовой платочек...
Молчание.
— Ты бы лучше отдала мне ту серебряную монету, девочка. Это иудин сребреник.
Никакого ответа.
— Кто знает, может быть, в сундуке найдется для тебя красивое платье. Да... Оно завернуто в мою праздничную куртку. Надо только подрасти к весне.
— Мычи, мычи, корова,— пробормотала старуха, нагнувшись над веретеном и губами втягивая нитку в отверстие.
— Я запрещаю тебе говорить такую чепуху при детях, Халбера,— сказал Бьяртур.
— Возьми волос из моего хвоста и положи на землю. Из глаз Аусты все еще капали слезы.
— Думается мне,— сказал Бьяртур,— что, раз ты уже такая большая, пора подарить тебе овечку. У меня есть красивая, желто-коричневая, она немножко похожа на тебя.
Он смущенно смотрел на стройную фигуру девочки, у которой была своя мечта в этой снежной долине и которая так безутешно плакала... Он подошел к ней и стал гладить ее, этот цветочек.
— К весне,— сказал он,— я возьму тебя с собой в город. Это намного лучше, чем идти в Мири. Там ты увидишь море и заодно посмотришь свет.
И когда он прикоснулся к ней, она вдруг перестала грустить Е забыла свои печали. Он так редко ласкал ее... Она прильнула к нему и почувствовала, что во всем мире нет более могучей силы. На его шее, между воротом рубахи и бородой, было одно чудесное местечко; ее горячие губы дрожали от слез, она потянулась к этому местечку и нашла его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141