Но когда я выстрою новый дом, то уж так, чтобы он стоял прочно. И этого ждать недолго.
С этими словами он снова вернулся к своей работе.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ БЕСЕДА О СКАЗОЧНОЙ СТРАНЕ
Уехать в Америку уже не считалось зазорным. А ведь еще подавно существовало мнение, что на это способны лишь отпетые люди, голь перекатная — те, кто рано или поздно попадет на иждивение прихода, а то и в тюрьму. Теперь на поездку в Америку смотрели проще: обыкновенное заграничное путешествие. Отъезжающих уже не называли бездельниками, бродягами, не отпускали по их адресу шуточек: это-де подгнивший товар, экспортируемый приходами. Нет, это были люди с деньгами в кармане, они ехали на Запад, за море, к своим богатым родственникам и друзьям, весьма почтенным людям. Исландцы, поселившиеся за морем, вдруг стали весьма почтенными людьми: всем было достоверно известно, что у них есть деньги. Гвендур из Летней обители, которым раньше никто во Фьорде не иптересовался, теперь явился в город с деньгами в кармане, с сотнями, может быть, с тысячами крон, и вдруг стал здесь уважаемой особой. В ожидании парохода он пил кофе у судьи, пока оформляли его паспорт. Даже жена судьи вышла посмотреть на него — он ведь отправлялся в Америку!
Один образованный человек, которого он совершенно не знал, окликнул его на улице, пригласил к себе на чашку кофе и научил его говорить, чтобы он не растерялся в Америке. А в пароходной конторе ему целый час объясняли, как вести себя в Рейкьявике, кого разыскать, что сказать, кому платить за билет на пароходе. Кто-то угостил его сигарой, и его вырвало тут же на берегу. Многие останавливали его на улице и спрашивали:
— Это ты? Да, это он.
Женщины выглядывали из окон и, приподняв занавеску, оглядывали его с ног до головы с романтическим любопытством: они зияли, что это — он. Ребята прятались за углами домов и кричали ему: «Америка! Америка, гей!» Так, в угаре славы, пролетели два дня. Онкупил себе нож и веревку — ведь это самое главное, когда едешь в Америку. Пароход должен был прийти завтра утром. Нее приготовления были закончены, у него оставалось еще полдня. «Теперь надо пойти к Аусте Соуллилье»,— решил Гвендур. Он разыскал ее: она работала служанкой в семье рыбака; ее дочке было пять лет.
— Но зовут Бьорт,— сказала Ауста Соуллилья.— Я сама была большим ребенком, когда она родилась, и не могла придумать ничего другого. Большая девочка для своего возраста, еды у нее теперь много. Она у нас с косинкой, как ее мама.
Ауста поцеловала дочку. Сама она стала теперь высокой молодой женщиной; у нее были длинные ноги, может быть, чересчур широкие бедра и слишком узкие плечи. Она сутулилась, и грудь у нее была не такая высокая, как в тот год, когда ей было пятнадцать. Глаза — серебристо-серые, темные брови, бледная кожа. Линия рта, прежде такая красивая и мягкая, теперь придавала лицу Аусты жесткое выражение; один передний зуб почернел, глаза косили сильнее, чем раньше,— может быть, от усталости; кисти рук были костлявые и длинные, но хорошей формы, плечи слишком худые; шея еще белая и молодая; голос холодный и резкий, не звонкий. Ауста подстригла волосы, и один локон все время спадал ей на глаза. Во всей ее внешности было что-то сильное и слабое в одно и то же время, притягательное — и отталкивающее. На нее нельзя было не обратить внимания: в ее лице не было ни одной тусклой черты, глаза ее жили и говорили, каждое движение выражало что-то глубоко личное, и все в ней противоречило одно другому — радость и грусть, унижение и гордость одновременно. Ее жизнь сложилась из непрерывных и глубоких страданий. Возникало желание быть добрым к ней, и одновременно оттолкнуть ее от себя, и снова вернуться к ней — потому что ты ее не понял, а может быть, не понял и самого себя. Гвендур сразу почувствовал, что она несравненно выше его, хотя она в смущении стояла над грудой грязного белья, одетая в лохмотья, будто неся па себе позор тысячелетнего унижения целого народа. Вот она стоит, у нее появился испорченный зуб, она держит за руку незаконнорожденного ребенка... И Гвендур удивляется ей, как в ту пору, когда они все жили дома, в Летней обители, когда она была их старшей сестрой. Нет, они не были родственниками.
— Я еду в Америку,— сказал он.
— Бедный мальчик,— ответила она, но равнодушно, без всякого сочувствия.
— Здесь теперь хорошие времена, но я уверен, что там можно добиться большего.
— Кто послал тебя ко мне?
— Никто. Я хотел только попрощаться с тобой. Она холодно улыбнулась.
— Я думала, что ты единственный из нас всех ни о чем не будешь тосковать. Я думала, ты станешь свободным человеком, точь-в-точь как Бьяртур из Летней обители.
Она выговорила слова «Бьяртур из Летней обители» с холодной улыбкой, без колебаний. Она стала сильнее и отбросила всякую чувствительность.
Гвендур глубоко задумался, он боялся взглянуть на Аусту, чтобы не потерять нить мысли.
— Видишь ли... есть какая-то сила... Она правит нами, держит нас в руках. Я не знаю, что это. У отца твердый характер, но ои все же не свободен. Кто-то еще более твердый, чем он, держит его в руках.
Ауста внимательно посмотрела на него, как бы пытаясь пропикнуть в его душу: как много он может понять?
— Ты говоришь о Колумкилли? — холодно спросила она. Казалось, они оба удивлялись друг другу.
— Нет,— ответил Гвендур,— это сила, которая никогда не дает покоя и постоянно гонит человека, требует, чтобы он работал.
— Я не узнаю тебя. Ты как будто уже не прежний, Гвендур.
— Это потому, что я получил деньги, а тогда начинаешь на все смотреть другими глазами.
— Ты никогда от него не освободишься.
— От кого?
— От Бьяртура из Летней обители. Если даже ненавидишь его, он живет в тебе. И ты ненавидишь только себя самого. Тот, кто бранит его,— бранит себя.
Этого Гвендур не понял.
— Если поехать в далекую страну,— сказал он,— и начать там новую жизнь, то, может быть, станешь свободным.
Она громко засмеялась холодным смехом.
— Я тоже так думала; это было в ту ночь, когда я ушла от пего. Он выгнал меня. Я благодарила бога за то, что он выгнал меня. Я шла по пустоши, босиком, до утра. Я отправилась в другую страну.
— Ты?
— Да, я отправилась в мою Америку. Поезжай ты в свою. Счастливого тебе пути.
— Ты думаешь, как отец, что там из меня ничего не выйдет?
— Я ничего об этом не говорю, милый Гвендур. Я только знал, что в тебе живет Бьяртур из Летней обители, да и во мне, хотя я ему и не родня.
— Знаешь, это же хорошо,— сказал юноша.— Отец из тех людей, которые никогда не сдаются. На днях ему предложили пятнадцать тысяч крон, я сам слышал,— и он отказался. При такой гордости он может стать большим человеком, если уедет за море, например, в Америку, где в стаде ведется счет только крупному рогатому скоту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
С этими словами он снова вернулся к своей работе.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ БЕСЕДА О СКАЗОЧНОЙ СТРАНЕ
Уехать в Америку уже не считалось зазорным. А ведь еще подавно существовало мнение, что на это способны лишь отпетые люди, голь перекатная — те, кто рано или поздно попадет на иждивение прихода, а то и в тюрьму. Теперь на поездку в Америку смотрели проще: обыкновенное заграничное путешествие. Отъезжающих уже не называли бездельниками, бродягами, не отпускали по их адресу шуточек: это-де подгнивший товар, экспортируемый приходами. Нет, это были люди с деньгами в кармане, они ехали на Запад, за море, к своим богатым родственникам и друзьям, весьма почтенным людям. Исландцы, поселившиеся за морем, вдруг стали весьма почтенными людьми: всем было достоверно известно, что у них есть деньги. Гвендур из Летней обители, которым раньше никто во Фьорде не иптересовался, теперь явился в город с деньгами в кармане, с сотнями, может быть, с тысячами крон, и вдруг стал здесь уважаемой особой. В ожидании парохода он пил кофе у судьи, пока оформляли его паспорт. Даже жена судьи вышла посмотреть на него — он ведь отправлялся в Америку!
Один образованный человек, которого он совершенно не знал, окликнул его на улице, пригласил к себе на чашку кофе и научил его говорить, чтобы он не растерялся в Америке. А в пароходной конторе ему целый час объясняли, как вести себя в Рейкьявике, кого разыскать, что сказать, кому платить за билет на пароходе. Кто-то угостил его сигарой, и его вырвало тут же на берегу. Многие останавливали его на улице и спрашивали:
— Это ты? Да, это он.
Женщины выглядывали из окон и, приподняв занавеску, оглядывали его с ног до головы с романтическим любопытством: они зияли, что это — он. Ребята прятались за углами домов и кричали ему: «Америка! Америка, гей!» Так, в угаре славы, пролетели два дня. Онкупил себе нож и веревку — ведь это самое главное, когда едешь в Америку. Пароход должен был прийти завтра утром. Нее приготовления были закончены, у него оставалось еще полдня. «Теперь надо пойти к Аусте Соуллилье»,— решил Гвендур. Он разыскал ее: она работала служанкой в семье рыбака; ее дочке было пять лет.
— Но зовут Бьорт,— сказала Ауста Соуллилья.— Я сама была большим ребенком, когда она родилась, и не могла придумать ничего другого. Большая девочка для своего возраста, еды у нее теперь много. Она у нас с косинкой, как ее мама.
Ауста поцеловала дочку. Сама она стала теперь высокой молодой женщиной; у нее были длинные ноги, может быть, чересчур широкие бедра и слишком узкие плечи. Она сутулилась, и грудь у нее была не такая высокая, как в тот год, когда ей было пятнадцать. Глаза — серебристо-серые, темные брови, бледная кожа. Линия рта, прежде такая красивая и мягкая, теперь придавала лицу Аусты жесткое выражение; один передний зуб почернел, глаза косили сильнее, чем раньше,— может быть, от усталости; кисти рук были костлявые и длинные, но хорошей формы, плечи слишком худые; шея еще белая и молодая; голос холодный и резкий, не звонкий. Ауста подстригла волосы, и один локон все время спадал ей на глаза. Во всей ее внешности было что-то сильное и слабое в одно и то же время, притягательное — и отталкивающее. На нее нельзя было не обратить внимания: в ее лице не было ни одной тусклой черты, глаза ее жили и говорили, каждое движение выражало что-то глубоко личное, и все в ней противоречило одно другому — радость и грусть, унижение и гордость одновременно. Ее жизнь сложилась из непрерывных и глубоких страданий. Возникало желание быть добрым к ней, и одновременно оттолкнуть ее от себя, и снова вернуться к ней — потому что ты ее не понял, а может быть, не понял и самого себя. Гвендур сразу почувствовал, что она несравненно выше его, хотя она в смущении стояла над грудой грязного белья, одетая в лохмотья, будто неся па себе позор тысячелетнего унижения целого народа. Вот она стоит, у нее появился испорченный зуб, она держит за руку незаконнорожденного ребенка... И Гвендур удивляется ей, как в ту пору, когда они все жили дома, в Летней обители, когда она была их старшей сестрой. Нет, они не были родственниками.
— Я еду в Америку,— сказал он.
— Бедный мальчик,— ответила она, но равнодушно, без всякого сочувствия.
— Здесь теперь хорошие времена, но я уверен, что там можно добиться большего.
— Кто послал тебя ко мне?
— Никто. Я хотел только попрощаться с тобой. Она холодно улыбнулась.
— Я думала, что ты единственный из нас всех ни о чем не будешь тосковать. Я думала, ты станешь свободным человеком, точь-в-точь как Бьяртур из Летней обители.
Она выговорила слова «Бьяртур из Летней обители» с холодной улыбкой, без колебаний. Она стала сильнее и отбросила всякую чувствительность.
Гвендур глубоко задумался, он боялся взглянуть на Аусту, чтобы не потерять нить мысли.
— Видишь ли... есть какая-то сила... Она правит нами, держит нас в руках. Я не знаю, что это. У отца твердый характер, но ои все же не свободен. Кто-то еще более твердый, чем он, держит его в руках.
Ауста внимательно посмотрела на него, как бы пытаясь пропикнуть в его душу: как много он может понять?
— Ты говоришь о Колумкилли? — холодно спросила она. Казалось, они оба удивлялись друг другу.
— Нет,— ответил Гвендур,— это сила, которая никогда не дает покоя и постоянно гонит человека, требует, чтобы он работал.
— Я не узнаю тебя. Ты как будто уже не прежний, Гвендур.
— Это потому, что я получил деньги, а тогда начинаешь на все смотреть другими глазами.
— Ты никогда от него не освободишься.
— От кого?
— От Бьяртура из Летней обители. Если даже ненавидишь его, он живет в тебе. И ты ненавидишь только себя самого. Тот, кто бранит его,— бранит себя.
Этого Гвендур не понял.
— Если поехать в далекую страну,— сказал он,— и начать там новую жизнь, то, может быть, станешь свободным.
Она громко засмеялась холодным смехом.
— Я тоже так думала; это было в ту ночь, когда я ушла от пего. Он выгнал меня. Я благодарила бога за то, что он выгнал меня. Я шла по пустоши, босиком, до утра. Я отправилась в другую страну.
— Ты?
— Да, я отправилась в мою Америку. Поезжай ты в свою. Счастливого тебе пути.
— Ты думаешь, как отец, что там из меня ничего не выйдет?
— Я ничего об этом не говорю, милый Гвендур. Я только знал, что в тебе живет Бьяртур из Летней обители, да и во мне, хотя я ему и не родня.
— Знаешь, это же хорошо,— сказал юноша.— Отец из тех людей, которые никогда не сдаются. На днях ему предложили пятнадцать тысяч крон, я сам слышал,— и он отказался. При такой гордости он может стать большим человеком, если уедет за море, например, в Америку, где в стаде ведется счет только крупному рогатому скоту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141