Белый халат ее топорщился поверх синего палы о.
— М-м... Мне бы конфет.
— Есть во что? Абайым пожал плечами.
— Ну что за народ! Что за люди!—взорвалась Акуна.— Сколько вам говорить? Являетесь с голыми руками. Вам тут магазин или фабрика бумажная? Ну, сколько вам?
— Мне-то? Вон тех, кругленьких.
— Сколько, спрашиваю. Других нету.
— Да полкилограмма.
— Так бы и говорили сразу!
Абайым, пока Акуна взвешивала конфеты, то бросая пригоршни на весы, то отсыпая назад, любовался рыбными консервами, кубиками перлового концентрата, папиросами, красиво выставленными на полке. Чего только не поступает в сельпо! Восьми чай. И плиточный, и кирпичный есть. Соль кончается только осенью, когда колют свиней. И той же осенью появляется такая диковина, как яблоки.
Акуна между тем уж руку протянула.
— Семьдесят копеек с тебя, дедушка Абайым... Распахнулась дверь магазина, и не вошла — влетела
Уркене, запыхавшаяся, красная, заиндевелая.
— Ой, я перепугалась, думала, уехали вы, Абайым,— затараторила она.— Потом смотрю: Гнедко стоит. Так уж обрадовалась, так обрадовалась. Вот, отвезите Суркашу.— Уркене вынула из сумки-брезентухи целый рулон газет, перевязанный бечевкой.— За полмесяца. И его журнал — «Старшина-сержант» — тут. А это,— она выудила из сумки маленький, в сургуче, пакет,— это лично в руки. Не потеряйте. И так пролежал...
— Ишь сколько газет Суркашу,— вмешалась Акуна.— Сумка-то сразу полегчала.
Абайым, отвязав Гнедка, поудобнее уселся в кошеву, старательно укрыл ноги дохой.
— Но-о!
...Гнедко охотно рысил. Видно, свыкся с мыслью, что поехали далеко. Дорога была широкая, укатанная. Снег тонко поскрипывал под полозьями, весело брякало колечко на дуге, и лицо Абайыма щекотали крошки снега, летящие из-под копыт. От Гнедка пахло теплым перепрелым сеном и ячменем.
Молчаливо высились лиственницы. Красно-коричневые, будто из старой меди, стволы в дна обхвата, не меньше. У некоторых снизу столько сучков, что к стволу не добраться. Это уже не раз спасало лиственницам жизнь. Вблизи деревни, вблизи людей только и жить такой лиственнице. Не хватит ни сил, ни пилы, чтобы свалить такую. А если и свалишь, как разделаешь на чурки? Зато от высоких стройных лесин остались только пни. Березы казались бессильными, тоненькими, без листьев. На некоторые и смотреть жалко. Снег выпал рано, березы еще не осыпались, и он согнул ветви до самой земли.
За пригорком затарахтел трактор. Абайым дернул правую вожжу, Гнедко привычно шагнул с накатанной дороги, чтоб быть от трактора подальше, и тут же увяз по брюхо.
Вскоре его обдало острым запахом солярки, едким дымком. Трактор, покачиваясь на торопливо лязгающих гусеницах, прогрохотал мимо. Абайым насчитал двенадцать комлей. «Значит, Тенибер начал возить на дом,— подумал он.— Ему, холостяку, конечно, надо поторапливаться. А мой лес лежит нетронутый...»
Гнедко с трудом выбрался на дорогу, но она уже была не та. Накатанный слой разрыхлился кое-где и с землей смешался. Бока коня зачернели от испарины.
Осенью Абайым свалил в урочище Айры на будущий пятистенок шестьдесят лиственниц. Все собирался сволочь их с горы вниз, чтобы потом грузить на машину или тянуть трактором, но так и не собрался. Зимний глубокий снег опередил старика. Теперь лесины лучше не трогать. Вот осядет снег к весне и станет под ногами пересыпаться, как зерно. К тому же дни потеплеют, удлинятся. Вот тогда и можно браться за дело. Абайым все ждал это время, но теперь видит, что вряд ли у него опять получится. Если на Гнедке волочить лес, то, считай, с конем надо прощаться. Вишь, везет одну кошевку, а бока в поту. Стар Гнедко. Значит, надо просить у председателя трактор. И просить срочно, на этих днях, а то трактора поставят на ремонт перед вспашкой.
Нерешительность свою надо забывать. Чем они хуже других? А тракториста есть чем угостить. Зарежет барашка. Да еще Митька дал слово, что его баба сварит пиво специально для Абайыма.
Ехал Абайым, думал о лесе, о своем доме, выехал на поляну, и тут будто кто его за сердце ущипнул. Он остановил Гнедка, выскочил из кошевки, увяз в снегу, упал. Потом поднялся, снял шапку и, позабыв смахнуть с лица, с бороденки снег, так и остановился, растерянный, маленький, одинокий.
Да это же Марчалу! Это же место, где он родился! На этой поляне юрта стояла. Тут, на кошме перед юртой, сделал он свой первый шаг.
«Что это со мной?» — старался успокоиться Абайым. Сердце же никак не слушается, в груди так и давит, ноет. Когда отправлялся в путь, этого Марчалу и в уме не было. Сколько раз проезжал мимо, никогда так не волновали его воспоминания. «Чего это так? Может, старость? Предчувствие? Может, последний раз тут проезжаю? Все может быть, все...»
Вот одинокая лиственница. Возле нее и стояла их юрта. За юртой жердяной загон для телят. Рядом — коновязь. Должно быть, упала или теперь под снегом не видать. Около коновязи Абайым играл в бабки с однолетками... А внизу за речкой стояла юрта Бабанай...
Отец был настоящим мастером резьбы по дереву. Его вся округа знала. Однажды за пилу он отдал четырехгодовалого бычка. Седло, на котором старик ездит до сих пор, отец делал для себя. У Язырал, колхозной учетчицы, стоит большой сундук, оставшийся от ее матери. Его вырезал отец Абайыма из комля кедра. До прошлого года лежали в юрте Абайыма чашки, ложки, сделанные отцом из нароста березы и украшенные резьбой. После посевной пришел комсорг: «Фестиваль идет, в область едем выступать с пьесой. Выручайте». Так и с концом. Позабыли, видно, артисты его ложки где-нибудь. Что она помнит, нынешняя молодежь.
А он никогда не забудет, как отец, чувствуя приближение кончины, сел возле коновязи и разговаривал с восходящим солнцем. «Кайр-о-хон баш! Отец наш светлый, — шептал он, кланяясь солнцу, — оставляю пятерых сыновей, дубиной их не свалишь, трех коров оставляю, косяк лошадей и двадцать овечек оставляю. Сделай так, чтобы мой род не перевелся под твоим сиянием, чтоб наш очаг крепко стоял на земле и никто не осмелился развеять пепел от нашего огня».
Пятеро молодцов... В тот же год четверых из них, спрятавшихся на вершину горы Сойокту, поймали колчаковцы и порубали шашками у этой коновязи. За то, что отказались идти служить им. Абайым, самый младший. Вот почему столько времени жива их коновязь. Давно бы ее, чакую сухую, увезли на дрова.
— Э-э, а что от меня останется?—неожиданно для себя всхлипнул Абайым.— Ничего... Пусто... Нет, нет, а Бердан!— вскрикнул старик и, задыхаясь, побежал к саням и резко дернул вожжи.— Бердан...
У Абайыма было восемь детей: две дочери и шестеро сыновей. Но все они почему-то умирали еще в колыбели. Один выжил — Тодор. Проводил его старик на фронт, а сам всю войну протрубил в кондепо: гонял в Бийск лошадей из Монголии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
— М-м... Мне бы конфет.
— Есть во что? Абайым пожал плечами.
— Ну что за народ! Что за люди!—взорвалась Акуна.— Сколько вам говорить? Являетесь с голыми руками. Вам тут магазин или фабрика бумажная? Ну, сколько вам?
— Мне-то? Вон тех, кругленьких.
— Сколько, спрашиваю. Других нету.
— Да полкилограмма.
— Так бы и говорили сразу!
Абайым, пока Акуна взвешивала конфеты, то бросая пригоршни на весы, то отсыпая назад, любовался рыбными консервами, кубиками перлового концентрата, папиросами, красиво выставленными на полке. Чего только не поступает в сельпо! Восьми чай. И плиточный, и кирпичный есть. Соль кончается только осенью, когда колют свиней. И той же осенью появляется такая диковина, как яблоки.
Акуна между тем уж руку протянула.
— Семьдесят копеек с тебя, дедушка Абайым... Распахнулась дверь магазина, и не вошла — влетела
Уркене, запыхавшаяся, красная, заиндевелая.
— Ой, я перепугалась, думала, уехали вы, Абайым,— затараторила она.— Потом смотрю: Гнедко стоит. Так уж обрадовалась, так обрадовалась. Вот, отвезите Суркашу.— Уркене вынула из сумки-брезентухи целый рулон газет, перевязанный бечевкой.— За полмесяца. И его журнал — «Старшина-сержант» — тут. А это,— она выудила из сумки маленький, в сургуче, пакет,— это лично в руки. Не потеряйте. И так пролежал...
— Ишь сколько газет Суркашу,— вмешалась Акуна.— Сумка-то сразу полегчала.
Абайым, отвязав Гнедка, поудобнее уселся в кошеву, старательно укрыл ноги дохой.
— Но-о!
...Гнедко охотно рысил. Видно, свыкся с мыслью, что поехали далеко. Дорога была широкая, укатанная. Снег тонко поскрипывал под полозьями, весело брякало колечко на дуге, и лицо Абайыма щекотали крошки снега, летящие из-под копыт. От Гнедка пахло теплым перепрелым сеном и ячменем.
Молчаливо высились лиственницы. Красно-коричневые, будто из старой меди, стволы в дна обхвата, не меньше. У некоторых снизу столько сучков, что к стволу не добраться. Это уже не раз спасало лиственницам жизнь. Вблизи деревни, вблизи людей только и жить такой лиственнице. Не хватит ни сил, ни пилы, чтобы свалить такую. А если и свалишь, как разделаешь на чурки? Зато от высоких стройных лесин остались только пни. Березы казались бессильными, тоненькими, без листьев. На некоторые и смотреть жалко. Снег выпал рано, березы еще не осыпались, и он согнул ветви до самой земли.
За пригорком затарахтел трактор. Абайым дернул правую вожжу, Гнедко привычно шагнул с накатанной дороги, чтоб быть от трактора подальше, и тут же увяз по брюхо.
Вскоре его обдало острым запахом солярки, едким дымком. Трактор, покачиваясь на торопливо лязгающих гусеницах, прогрохотал мимо. Абайым насчитал двенадцать комлей. «Значит, Тенибер начал возить на дом,— подумал он.— Ему, холостяку, конечно, надо поторапливаться. А мой лес лежит нетронутый...»
Гнедко с трудом выбрался на дорогу, но она уже была не та. Накатанный слой разрыхлился кое-где и с землей смешался. Бока коня зачернели от испарины.
Осенью Абайым свалил в урочище Айры на будущий пятистенок шестьдесят лиственниц. Все собирался сволочь их с горы вниз, чтобы потом грузить на машину или тянуть трактором, но так и не собрался. Зимний глубокий снег опередил старика. Теперь лесины лучше не трогать. Вот осядет снег к весне и станет под ногами пересыпаться, как зерно. К тому же дни потеплеют, удлинятся. Вот тогда и можно браться за дело. Абайым все ждал это время, но теперь видит, что вряд ли у него опять получится. Если на Гнедке волочить лес, то, считай, с конем надо прощаться. Вишь, везет одну кошевку, а бока в поту. Стар Гнедко. Значит, надо просить у председателя трактор. И просить срочно, на этих днях, а то трактора поставят на ремонт перед вспашкой.
Нерешительность свою надо забывать. Чем они хуже других? А тракториста есть чем угостить. Зарежет барашка. Да еще Митька дал слово, что его баба сварит пиво специально для Абайыма.
Ехал Абайым, думал о лесе, о своем доме, выехал на поляну, и тут будто кто его за сердце ущипнул. Он остановил Гнедка, выскочил из кошевки, увяз в снегу, упал. Потом поднялся, снял шапку и, позабыв смахнуть с лица, с бороденки снег, так и остановился, растерянный, маленький, одинокий.
Да это же Марчалу! Это же место, где он родился! На этой поляне юрта стояла. Тут, на кошме перед юртой, сделал он свой первый шаг.
«Что это со мной?» — старался успокоиться Абайым. Сердце же никак не слушается, в груди так и давит, ноет. Когда отправлялся в путь, этого Марчалу и в уме не было. Сколько раз проезжал мимо, никогда так не волновали его воспоминания. «Чего это так? Может, старость? Предчувствие? Может, последний раз тут проезжаю? Все может быть, все...»
Вот одинокая лиственница. Возле нее и стояла их юрта. За юртой жердяной загон для телят. Рядом — коновязь. Должно быть, упала или теперь под снегом не видать. Около коновязи Абайым играл в бабки с однолетками... А внизу за речкой стояла юрта Бабанай...
Отец был настоящим мастером резьбы по дереву. Его вся округа знала. Однажды за пилу он отдал четырехгодовалого бычка. Седло, на котором старик ездит до сих пор, отец делал для себя. У Язырал, колхозной учетчицы, стоит большой сундук, оставшийся от ее матери. Его вырезал отец Абайыма из комля кедра. До прошлого года лежали в юрте Абайыма чашки, ложки, сделанные отцом из нароста березы и украшенные резьбой. После посевной пришел комсорг: «Фестиваль идет, в область едем выступать с пьесой. Выручайте». Так и с концом. Позабыли, видно, артисты его ложки где-нибудь. Что она помнит, нынешняя молодежь.
А он никогда не забудет, как отец, чувствуя приближение кончины, сел возле коновязи и разговаривал с восходящим солнцем. «Кайр-о-хон баш! Отец наш светлый, — шептал он, кланяясь солнцу, — оставляю пятерых сыновей, дубиной их не свалишь, трех коров оставляю, косяк лошадей и двадцать овечек оставляю. Сделай так, чтобы мой род не перевелся под твоим сиянием, чтоб наш очаг крепко стоял на земле и никто не осмелился развеять пепел от нашего огня».
Пятеро молодцов... В тот же год четверых из них, спрятавшихся на вершину горы Сойокту, поймали колчаковцы и порубали шашками у этой коновязи. За то, что отказались идти служить им. Абайым, самый младший. Вот почему столько времени жива их коновязь. Давно бы ее, чакую сухую, увезли на дрова.
— Э-э, а что от меня останется?—неожиданно для себя всхлипнул Абайым.— Ничего... Пусто... Нет, нет, а Бердан!— вскрикнул старик и, задыхаясь, побежал к саням и резко дернул вожжи.— Бердан...
У Абайыма было восемь детей: две дочери и шестеро сыновей. Но все они почему-то умирали еще в колыбели. Один выжил — Тодор. Проводил его старик на фронт, а сам всю войну протрубил в кондепо: гонял в Бийск лошадей из Монголии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93