Установят родственную ветвь лошадки вплоть до третьего колена, вспомнят, кто ее объезжал да как, кто на ней ездил да когда.
— Эх, вот была Вороная! Это была кобыла! Да кто ее не помнит! Вот была... Да я на ней... эх! Теперешнего призера Гнедка, на которого молится Кезер, обставляла запросто. Не на грудь или метр-другой, а на целых два телефонных столба! И это после третьего жеребенка!
— Что и говорить!.. Она и после четвертого, хоть на полстолба, да обходила Гнедка. Куда ему! Это была, я вам скажу, кобыла!
— Слышь, мужики, а кто остался от нее?
— От Вороной, что ли? Дай бог памяти,— чешет в затылке один.— Нет, вышибло все. Эй, Ярбай, ты, может, помнишь?
— Почему не помню?—откликается старик Ярбай.— Первенца ее не знаю, а второй жеребенок Эрлен-Серко, на котором чабан Тегерик гоняет. Точно, он самый. У него еще левая лопатка вывихнута: с машины сиганул трехлетком. Все ходил худой, воз тянул больше правой стороной. А недавно, смотрю, такой справный стал. Видно, Тегерик берег, выходил... Кажется, от Вороной один Эрлен и остался. Третьего, Каурого, еще белая подпалина в паху была у него,— загрыз Вожак.
— А от какого жеребца этот самый Эрлен? Не от Цыгана?
— Нет, он от Передового. Это я точно помню. Как не помнить! Тот еще, я лягнул.
— От Передового? Да твоего тестя Сарафан лягнул, которого нынче охолостили. Кому знать, как не мне, я ухаживал за жеребцами. От Дончака он, с конезавода.
Вот разювор дошел до жеребцов. Про них говорить — целого дня не хватит. Спорят горячо, хоть от иного жеребца и костей давно не осталось. Вспоминают, каким он был хорошим вожаком, как бдительно охранял косяк, как был ласков к жеребятам, не боялся волков... Мало ли достоинств у коня? А там, смотришь, разговор незаметно перешел на охоту.
— Ну, перевалил я тогда Кызылташ по тому логу, где стоянка Куйкура. Спустился вниз по ложбине, выехал на елань...
— Это на какую? Не на ту, где я в позапрошлом году подстрелил лису?
— Па нее, на нес. Ну вот, лошадь свою привязал и кустах. Сам сел в засаду под двустволой лиственницей. Не иод той, что рядом с сухостоем, который хотел свалить на дрова Айтпас, да не осилил, а под той, что возле черного камня, из-за которого прошлой осенью Сорпон росомаху подстрелил...
— А-а!—восклицает кто-то обрадованно. — Это та лиственница, где старик Тайон года три назад ставил самострел!
— Она, она,— перебивают его. — Дай рассказать!
— Сижу я, значит, и жду,— невозмутимо смоля трубку, продолжает рассказчик.— Из-за седловины тут козел показался. Прошлогодний керекшин, видать.
— Далеко?— не выдерживает молодежь.
— Да не очень. У валежника, где береза молодая... Только у меня не карабин, не достать из двустволки...
Разговор идет с такими точными привязками к месту, будто вокруг не тайга беспредельная, а всего-навсего приусадебный участок, где знаком каждый пучок бурьяна.
Женщины тоже заходят в мастерскую. Они устраиваются подальше от мужчин. И разговоры у них свои. Те, что постарше, посасывают трубочки. У этих первая тема — коровы.
— Устала я, бабоньки,— жалуется одна.— Моя Оскузек сегодня-завтра телиться должна. Нынче ночью три разя выходила — смотрела. Много ли надо телку
В такой мороз? Не успеешь глазом моргнуть — закоченеет. — Если бог даст телочку, уступи мне,— просит старуху широкобедрая крепкая молодайка.— Моя Чокурак в день три литра кой-как дает. А я тебе за телку, кроме денег, в придачу своего бычка отдам.
— Э-э, милая!—старательно тянет трубку старуха, сморщенная, как высохшее яблоко.— Давно надо было говорить. Я уже обещала телушку Селемеру. Вот беда-напасть — как родится телка, так люди не дают отдыха моим дверям: отдай мне, отдай мне. И надоели просьбы, и сердце радуется: у кого еще такая корова, как моя Оскузек?
— И не говори, сватья! Будь ты похитрей, поприжимистей, как другие, твоя Оскузек озолотила бы тебя. Честное слово, озолотила бы! Это надо: утро-вечер по ведру молока!
— И какого молока! — удовлетворенно подхватывает хозяйка рекордистки.— Не молоко, а сметана голи-мая...
Сидят они так, сосут потихоньку трубочки, вьют неторопливую вязь разговора, — врывается в дверь бригадир Мыкыш. Он безус, почти мальчишка, да еще такой, которому бог не дал ни высоты, ни ширины. И поэтому Мыкыш, чтобы скрыть свою худобу, носит большую шубу из мериносовой овчины. Смотрит Абайым на Мыкыша и удивляется. Вроде совсем недавно видел парня на ферме, привязанного матерью к поясу, как телка за ножку кровати в избе. А теперь бегает главным среди народа, и народ под его началом работает, выполняет планы не хуже, чем под началом любого другого. Старики между собой говорят: «Если это Мыкыш такой вырос, тогда нам и годов, наверно, не сосчитать».
— Вы, парни,— начинает Мыкыш с порога, стараясь говорить басом, — на дьеришевском тракторе повезете дрова на стоянку Дьелбедея. Вы, бабоньки, втроем, как вчера,— за сеном. Эркин, запрягай Тожик-Кера и за тальником — у саней связки сломались...
Абайым сидит, отодвинувшись подальше от раскалившейся печки» В разговоры он не вмешивается, но если бы говорили весь день -— он бы весь день слушал. Все три берега разговора — кони, коровы, охота — ему вроде и знакомы и не знакомьте; хоть он и сед как лунь, а не знаток. Хорошо, если он за всю свою жизнь толком знал две-три лошади. А что до охоты, то Абайым не видел в лесу, на воле, даже живого зайца. А ведь другие старики, даже те, что на восемь — десять лет? моложе его, видишь ли, знают, что «табун, где есть старые жеребцы, не пугается», знают многое другое, учат, возглавляют тутошний народ. Старики в селе в почете, и осталось-то их — по пальцам перечтешь. Поколение это в революциях и в войнах уменьшалось и в трудной работе калечилось. Чего только на его долю не выпало! Потому какая нынче свадьба или поминки без старого человека обходятся? Нет таких. И Абайыма приглашают. Да еще как уговаривают. Только он отказывается. Даже когда справлял свадьбу сын Айдара, что с Абайымом хотя и в далеком, но все же родстве, старик положил в нос табаку и целые сутки не слезал с печи. «Гриппую,— все говорил,— простудился». Видно, уж чяким он уродился, Абайым. Может, потому и не по нраву ему, что некоторые старики чересчур общительны. Говорят что надо и не надо, вмешиваются во все, ворчат — все им не так. Тот же Сускур. На всех праздниках он — тамада, даже когда его и не просят. В обычные же дни с утра до вечера петляет на своем Чалом по деревне. Увидит лиственницу, что трактористы приволокли из тайги. «Э-э,— ткнет в ствол черенком камчи,— это же та самая лиственница, что стояла на взгорке, где косил сено Йорыш». Молчат парни, привыкли. Разве докажешь старику, что лиственница совсем из другого урочища? Рассердишь старика — и все. А тот поехал дальше. Увидел:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
— Эх, вот была Вороная! Это была кобыла! Да кто ее не помнит! Вот была... Да я на ней... эх! Теперешнего призера Гнедка, на которого молится Кезер, обставляла запросто. Не на грудь или метр-другой, а на целых два телефонных столба! И это после третьего жеребенка!
— Что и говорить!.. Она и после четвертого, хоть на полстолба, да обходила Гнедка. Куда ему! Это была, я вам скажу, кобыла!
— Слышь, мужики, а кто остался от нее?
— От Вороной, что ли? Дай бог памяти,— чешет в затылке один.— Нет, вышибло все. Эй, Ярбай, ты, может, помнишь?
— Почему не помню?—откликается старик Ярбай.— Первенца ее не знаю, а второй жеребенок Эрлен-Серко, на котором чабан Тегерик гоняет. Точно, он самый. У него еще левая лопатка вывихнута: с машины сиганул трехлетком. Все ходил худой, воз тянул больше правой стороной. А недавно, смотрю, такой справный стал. Видно, Тегерик берег, выходил... Кажется, от Вороной один Эрлен и остался. Третьего, Каурого, еще белая подпалина в паху была у него,— загрыз Вожак.
— А от какого жеребца этот самый Эрлен? Не от Цыгана?
— Нет, он от Передового. Это я точно помню. Как не помнить! Тот еще, я лягнул.
— От Передового? Да твоего тестя Сарафан лягнул, которого нынче охолостили. Кому знать, как не мне, я ухаживал за жеребцами. От Дончака он, с конезавода.
Вот разювор дошел до жеребцов. Про них говорить — целого дня не хватит. Спорят горячо, хоть от иного жеребца и костей давно не осталось. Вспоминают, каким он был хорошим вожаком, как бдительно охранял косяк, как был ласков к жеребятам, не боялся волков... Мало ли достоинств у коня? А там, смотришь, разговор незаметно перешел на охоту.
— Ну, перевалил я тогда Кызылташ по тому логу, где стоянка Куйкура. Спустился вниз по ложбине, выехал на елань...
— Это на какую? Не на ту, где я в позапрошлом году подстрелил лису?
— Па нее, на нес. Ну вот, лошадь свою привязал и кустах. Сам сел в засаду под двустволой лиственницей. Не иод той, что рядом с сухостоем, который хотел свалить на дрова Айтпас, да не осилил, а под той, что возле черного камня, из-за которого прошлой осенью Сорпон росомаху подстрелил...
— А-а!—восклицает кто-то обрадованно. — Это та лиственница, где старик Тайон года три назад ставил самострел!
— Она, она,— перебивают его. — Дай рассказать!
— Сижу я, значит, и жду,— невозмутимо смоля трубку, продолжает рассказчик.— Из-за седловины тут козел показался. Прошлогодний керекшин, видать.
— Далеко?— не выдерживает молодежь.
— Да не очень. У валежника, где береза молодая... Только у меня не карабин, не достать из двустволки...
Разговор идет с такими точными привязками к месту, будто вокруг не тайга беспредельная, а всего-навсего приусадебный участок, где знаком каждый пучок бурьяна.
Женщины тоже заходят в мастерскую. Они устраиваются подальше от мужчин. И разговоры у них свои. Те, что постарше, посасывают трубочки. У этих первая тема — коровы.
— Устала я, бабоньки,— жалуется одна.— Моя Оскузек сегодня-завтра телиться должна. Нынче ночью три разя выходила — смотрела. Много ли надо телку
В такой мороз? Не успеешь глазом моргнуть — закоченеет. — Если бог даст телочку, уступи мне,— просит старуху широкобедрая крепкая молодайка.— Моя Чокурак в день три литра кой-как дает. А я тебе за телку, кроме денег, в придачу своего бычка отдам.
— Э-э, милая!—старательно тянет трубку старуха, сморщенная, как высохшее яблоко.— Давно надо было говорить. Я уже обещала телушку Селемеру. Вот беда-напасть — как родится телка, так люди не дают отдыха моим дверям: отдай мне, отдай мне. И надоели просьбы, и сердце радуется: у кого еще такая корова, как моя Оскузек?
— И не говори, сватья! Будь ты похитрей, поприжимистей, как другие, твоя Оскузек озолотила бы тебя. Честное слово, озолотила бы! Это надо: утро-вечер по ведру молока!
— И какого молока! — удовлетворенно подхватывает хозяйка рекордистки.— Не молоко, а сметана голи-мая...
Сидят они так, сосут потихоньку трубочки, вьют неторопливую вязь разговора, — врывается в дверь бригадир Мыкыш. Он безус, почти мальчишка, да еще такой, которому бог не дал ни высоты, ни ширины. И поэтому Мыкыш, чтобы скрыть свою худобу, носит большую шубу из мериносовой овчины. Смотрит Абайым на Мыкыша и удивляется. Вроде совсем недавно видел парня на ферме, привязанного матерью к поясу, как телка за ножку кровати в избе. А теперь бегает главным среди народа, и народ под его началом работает, выполняет планы не хуже, чем под началом любого другого. Старики между собой говорят: «Если это Мыкыш такой вырос, тогда нам и годов, наверно, не сосчитать».
— Вы, парни,— начинает Мыкыш с порога, стараясь говорить басом, — на дьеришевском тракторе повезете дрова на стоянку Дьелбедея. Вы, бабоньки, втроем, как вчера,— за сеном. Эркин, запрягай Тожик-Кера и за тальником — у саней связки сломались...
Абайым сидит, отодвинувшись подальше от раскалившейся печки» В разговоры он не вмешивается, но если бы говорили весь день -— он бы весь день слушал. Все три берега разговора — кони, коровы, охота — ему вроде и знакомы и не знакомьте; хоть он и сед как лунь, а не знаток. Хорошо, если он за всю свою жизнь толком знал две-три лошади. А что до охоты, то Абайым не видел в лесу, на воле, даже живого зайца. А ведь другие старики, даже те, что на восемь — десять лет? моложе его, видишь ли, знают, что «табун, где есть старые жеребцы, не пугается», знают многое другое, учат, возглавляют тутошний народ. Старики в селе в почете, и осталось-то их — по пальцам перечтешь. Поколение это в революциях и в войнах уменьшалось и в трудной работе калечилось. Чего только на его долю не выпало! Потому какая нынче свадьба или поминки без старого человека обходятся? Нет таких. И Абайыма приглашают. Да еще как уговаривают. Только он отказывается. Даже когда справлял свадьбу сын Айдара, что с Абайымом хотя и в далеком, но все же родстве, старик положил в нос табаку и целые сутки не слезал с печи. «Гриппую,— все говорил,— простудился». Видно, уж чяким он уродился, Абайым. Может, потому и не по нраву ему, что некоторые старики чересчур общительны. Говорят что надо и не надо, вмешиваются во все, ворчат — все им не так. Тот же Сускур. На всех праздниках он — тамада, даже когда его и не просят. В обычные же дни с утра до вечера петляет на своем Чалом по деревне. Увидит лиственницу, что трактористы приволокли из тайги. «Э-э,— ткнет в ствол черенком камчи,— это же та самая лиственница, что стояла на взгорке, где косил сено Йорыш». Молчат парни, привыкли. Разве докажешь старику, что лиственница совсем из другого урочища? Рассердишь старика — и все. А тот поехал дальше. Увидел:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93