А это означает, что в роте оставалось людей меньше, чем в отделении.
Через сорок лет еду г эти люди в свою молодость, обожженную, кровавую, где столько утрачено, но в молодость, какой бы она ни была.
Оба они не были на Волге с той далекой холодной и вьюжной зимы сорок третьего, когда уже не существовало города, не виднелись над ним дымы, которые висели здесь почти полгода, потому что уже нечему было гореть, и только поднимались рыжие столбы от последних взрывов в его центре, на Мамаевом кургане, в районе заводов и других местах, где наши войска добивали окруженную немецкую армию.
Ивана Порфирьевича тяжело ранило близ Мамаева кургана в январе сорок третьего, а Николая Иосифовича раньше — в центральной части Сталинграда, и тоже тяжело. Везли их обоих без сознания через уже замерзшую и заснеженную Волгу на левый берег. И это спасло им жизни, потому что уже не нужно было ждать лодок и катеров из Заволжья, которые не каждую ночь прорывались в осажденный Сталинград.
Так завершили «свою войну» в моем родном городе эти два человека, которые едут сейчас туда из Белоруссии. Они не видели довоенного Сталинграда, громадного по тем временам города, где жило почти полмиллиона жителей, крупного промышленного центра с заводами-гигантами в его северной части: тракторным, металлургическим, «Красным Октябрем», «Баррикадами». Они прибыли сюда, когда город уже пылал и бился с рвущейся к Волге армией Паулюса. Не видели и не слышали они оглохшего и умолкшего Сталинграда после 2 февраля сорок третьего, когда прогремел последний выстрел и из-под заснеженных руин потекли черные ручейки закутанных в тряпье уцелевших гитлеровцев...
— Разрыва своего снаряда не слышал. Сильный удар в спину, режущая боль в лопатке — и я лечу куда-то долго-долго,— говорит Толпеко.— Очнулся в Уральске. Лежу на животе, в белой пустыне, задыхаюсь...
По интонации понимаю, что Николай Иосифович впервые рассказывает Русаковичу об этом эпизоде.
— Мы же вас, артиллерийских разведчиков, берегли пуще, чем глаза свои,— отвечает тот.— Как с писаными торбами носились. Лучший окоп, лучший блиндаж — вам.
— Лучший был там, на левом берегу, где наши гаубицы стояли,— растягивая слова, говорит Николай Иосифович.— Да и то гибли ребята. Небо до наступления было за ними...
Фронтовики ведут разговор, а я продолжаю думать о том, чего не пришлось им видеть в моем городе.
В нашем рабочем поселке почти в каждом доме эвакуированные с Украины, Кубани, даже из Баку (еще зимой прибыли эшелоны с людьми и оборудованием завода нефтеаппаратуры), но больше всего у нас в Сталинграде ростовчан, у них дом рядом. Да и другие беженцы неохотно переправляются за Волгу. Вот уже больше месяца гремит канонада «на дальних подступах», а над городом все чаще вспыхивают воздушные бои.
По ночам остервенело бьют и тявкают зенитки. В сводках Информбюро говорится, что бои идут все еще в большой излучине Дона, а в наших домах уже дрожат и сыплются стекла...
По городу расклеены плакаты «Отстоим родной город!», «Сталинград не будет сдан!». Промышленные предприятия почти не эвакуируются. Работают тракторный, «Красный Октябрь», «Баррикады»...
Всего этого не видели мои собеседники. Отлежав в госпиталях — один на Урале, другой под Москвой,— они в маршевых ротах спешили к нашему городу. Но прибыли сюда уже после черного дня Сталинграда — 23 августа, когда сотни фашистских самолетов, сделав более двух тысяч вылетов, зажгли его со всех сторон и он уже в течение многих месяцев горел и рушился...
Не видели эти два человека и белого, припорошенного снегом безмолвия Сталинграда, когда в огромных братских могилах — котлованах, какие роют под фундаменты зданий, красноармейцы-победители хоронили своих павших товарищей, лежавших в знаменитых приволжских оврагах, балках и лесополосах еще с лета и осени сорок второго. Эту печальную работу воинам помогали делать мирные жители города, которые выжили в почти полугодовом аду боев за Сталинград.
А нас до 2 февраля сорок третьего действительно дожило очень немного. Во всей центральной части города прибывшие из-за Волги местные власти зарегистрировали только 751 человека.
Мой рассказ о том, чего им не довелось видеть в нашем городе, гости лишь изредка прерывают осторожными вопросами, уточняя то дату, то место событий.
— Это было у тех белых домов? — спрашивает Николай Иосифович.— А рядом стояло разрушенное здание школы. Перед атаками фашисты накапливались в нем. Я корректировал огонь здесь.
— Я говорил, как мы берегли вашего брата артиллериста. А почему? — вмешивается Русакович.— Когда в батальоне остается два десятка человек, надежда одна — на гаубицы и «катюши», которые стояли за Волгой.
— Берегли...— наигранно сердито отмечает Николай Иосифович.— А не уберегли.— Он умолкает, но тут же примирительно добавляет: — Хотя три месяца в том переплете тоже невероятно... Помню, как только за один день, когда выбивали немцев с Мамаева кургана и уничтожали прорвавшихся к самой Волге, в нашей дивизии погибло несколько тысяч человек.
— Это были моряки? — спрашиваю я.
— Да, в основном они...
— Хоронили мы их. Еще и после второго февраля много их было...— Мне говорить трудно, но я говорю.— Под гимнастерками у всех тельняшки, а за поясом и в рюкзаках бескозырки... Они лежали в складах Мамаева кургана и на его подступах...
Беседа наша, будто натолкнувшись на непреодолимое преияютвие, обрывается, и, чтобы не молчать, я спрашиваю у Николая Иосифовича:
— А как началась у вас война?
Этот вопрос я задаю почти всем фронтовикам и по тому, как они отвечают на него, определяю, какой она была для них потом.
— Я был уже студентом пятого курса Белорусского университета,— оживившись, отвечает Толпеко.— Готовился стать географом. Университет собирался отметить свое двадцатилетие. Девятнадцатого июня наш курс приехал в Минск с практики. Шла подготовка к торжествам, а рано утром в воскресенье — война...
Собрал нас, студентов, преподаватель военной кафедры полковник Данилин в истребительный батальон, и через несколько дней мы уже вели под Колодичами бой с фашистским десантом. Мы все в штатской одежде, а немцы в нашей красноармейской форме. Тогда немало таких десантов враг забрасывал к нам в прифронтовые тылы.
— Но еще больше,— вмешивается в разговор Русакович,— было панических разговоров об этих десантах.
— Да, было и такое,— соглашается Толпеко.— Но мы воевали против настоящих диверсантов. У убитых диверсантов в вещмешке было немецкое обмундирование...
От сотен фронтовиков мне доводилось слышать рассказы о том, как они встретили войну, и никем она в те первые дни не воспринималась таким страшным бедствием и такой всенародной трагедией, какой оказалась потом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Через сорок лет еду г эти люди в свою молодость, обожженную, кровавую, где столько утрачено, но в молодость, какой бы она ни была.
Оба они не были на Волге с той далекой холодной и вьюжной зимы сорок третьего, когда уже не существовало города, не виднелись над ним дымы, которые висели здесь почти полгода, потому что уже нечему было гореть, и только поднимались рыжие столбы от последних взрывов в его центре, на Мамаевом кургане, в районе заводов и других местах, где наши войска добивали окруженную немецкую армию.
Ивана Порфирьевича тяжело ранило близ Мамаева кургана в январе сорок третьего, а Николая Иосифовича раньше — в центральной части Сталинграда, и тоже тяжело. Везли их обоих без сознания через уже замерзшую и заснеженную Волгу на левый берег. И это спасло им жизни, потому что уже не нужно было ждать лодок и катеров из Заволжья, которые не каждую ночь прорывались в осажденный Сталинград.
Так завершили «свою войну» в моем родном городе эти два человека, которые едут сейчас туда из Белоруссии. Они не видели довоенного Сталинграда, громадного по тем временам города, где жило почти полмиллиона жителей, крупного промышленного центра с заводами-гигантами в его северной части: тракторным, металлургическим, «Красным Октябрем», «Баррикадами». Они прибыли сюда, когда город уже пылал и бился с рвущейся к Волге армией Паулюса. Не видели и не слышали они оглохшего и умолкшего Сталинграда после 2 февраля сорок третьего, когда прогремел последний выстрел и из-под заснеженных руин потекли черные ручейки закутанных в тряпье уцелевших гитлеровцев...
— Разрыва своего снаряда не слышал. Сильный удар в спину, режущая боль в лопатке — и я лечу куда-то долго-долго,— говорит Толпеко.— Очнулся в Уральске. Лежу на животе, в белой пустыне, задыхаюсь...
По интонации понимаю, что Николай Иосифович впервые рассказывает Русаковичу об этом эпизоде.
— Мы же вас, артиллерийских разведчиков, берегли пуще, чем глаза свои,— отвечает тот.— Как с писаными торбами носились. Лучший окоп, лучший блиндаж — вам.
— Лучший был там, на левом берегу, где наши гаубицы стояли,— растягивая слова, говорит Николай Иосифович.— Да и то гибли ребята. Небо до наступления было за ними...
Фронтовики ведут разговор, а я продолжаю думать о том, чего не пришлось им видеть в моем городе.
В нашем рабочем поселке почти в каждом доме эвакуированные с Украины, Кубани, даже из Баку (еще зимой прибыли эшелоны с людьми и оборудованием завода нефтеаппаратуры), но больше всего у нас в Сталинграде ростовчан, у них дом рядом. Да и другие беженцы неохотно переправляются за Волгу. Вот уже больше месяца гремит канонада «на дальних подступах», а над городом все чаще вспыхивают воздушные бои.
По ночам остервенело бьют и тявкают зенитки. В сводках Информбюро говорится, что бои идут все еще в большой излучине Дона, а в наших домах уже дрожат и сыплются стекла...
По городу расклеены плакаты «Отстоим родной город!», «Сталинград не будет сдан!». Промышленные предприятия почти не эвакуируются. Работают тракторный, «Красный Октябрь», «Баррикады»...
Всего этого не видели мои собеседники. Отлежав в госпиталях — один на Урале, другой под Москвой,— они в маршевых ротах спешили к нашему городу. Но прибыли сюда уже после черного дня Сталинграда — 23 августа, когда сотни фашистских самолетов, сделав более двух тысяч вылетов, зажгли его со всех сторон и он уже в течение многих месяцев горел и рушился...
Не видели эти два человека и белого, припорошенного снегом безмолвия Сталинграда, когда в огромных братских могилах — котлованах, какие роют под фундаменты зданий, красноармейцы-победители хоронили своих павших товарищей, лежавших в знаменитых приволжских оврагах, балках и лесополосах еще с лета и осени сорок второго. Эту печальную работу воинам помогали делать мирные жители города, которые выжили в почти полугодовом аду боев за Сталинград.
А нас до 2 февраля сорок третьего действительно дожило очень немного. Во всей центральной части города прибывшие из-за Волги местные власти зарегистрировали только 751 человека.
Мой рассказ о том, чего им не довелось видеть в нашем городе, гости лишь изредка прерывают осторожными вопросами, уточняя то дату, то место событий.
— Это было у тех белых домов? — спрашивает Николай Иосифович.— А рядом стояло разрушенное здание школы. Перед атаками фашисты накапливались в нем. Я корректировал огонь здесь.
— Я говорил, как мы берегли вашего брата артиллериста. А почему? — вмешивается Русакович.— Когда в батальоне остается два десятка человек, надежда одна — на гаубицы и «катюши», которые стояли за Волгой.
— Берегли...— наигранно сердито отмечает Николай Иосифович.— А не уберегли.— Он умолкает, но тут же примирительно добавляет: — Хотя три месяца в том переплете тоже невероятно... Помню, как только за один день, когда выбивали немцев с Мамаева кургана и уничтожали прорвавшихся к самой Волге, в нашей дивизии погибло несколько тысяч человек.
— Это были моряки? — спрашиваю я.
— Да, в основном они...
— Хоронили мы их. Еще и после второго февраля много их было...— Мне говорить трудно, но я говорю.— Под гимнастерками у всех тельняшки, а за поясом и в рюкзаках бескозырки... Они лежали в складах Мамаева кургана и на его подступах...
Беседа наша, будто натолкнувшись на непреодолимое преияютвие, обрывается, и, чтобы не молчать, я спрашиваю у Николая Иосифовича:
— А как началась у вас война?
Этот вопрос я задаю почти всем фронтовикам и по тому, как они отвечают на него, определяю, какой она была для них потом.
— Я был уже студентом пятого курса Белорусского университета,— оживившись, отвечает Толпеко.— Готовился стать географом. Университет собирался отметить свое двадцатилетие. Девятнадцатого июня наш курс приехал в Минск с практики. Шла подготовка к торжествам, а рано утром в воскресенье — война...
Собрал нас, студентов, преподаватель военной кафедры полковник Данилин в истребительный батальон, и через несколько дней мы уже вели под Колодичами бой с фашистским десантом. Мы все в штатской одежде, а немцы в нашей красноармейской форме. Тогда немало таких десантов враг забрасывал к нам в прифронтовые тылы.
— Но еще больше,— вмешивается в разговор Русакович,— было панических разговоров об этих десантах.
— Да, было и такое,— соглашается Толпеко.— Но мы воевали против настоящих диверсантов. У убитых диверсантов в вещмешке было немецкое обмундирование...
От сотен фронтовиков мне доводилось слышать рассказы о том, как они встретили войну, и никем она в те первые дни не воспринималась таким страшным бедствием и такой всенародной трагедией, какой оказалась потом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16