– тявкает из комнаты врач, и мы устремляемся к лестнице.
На какое-то мгновение у меня появляется совершенно неуместное чувство – шутки глупой памяти: мисс Эйр, которая писала что-то на доске, оборачивается на нас со Спенсером и отчитывает нас за разговоры.
– Зачем ты его сюда принес, Мэтти?
Ответить мне нечего – теперь, когда я об этом думаю. Какую пользу мог принести ей этот блокнот? Для меня он стал реликвией, шкатулкой с секретом, картой сокровищ. «Иксом» помечена мертвая зона.
– Просто я всегда ношу его с собой, – говорю я, пряча блокнот в рюкзак.
Из Терезиной комнаты, прохладной и спокойной, доносится ее голос: «Один. Два. Шесть. Двадцать четыре. Сто двадцать. Семьсот двадцать».
Мы со Спенсером переглядываемся. На один краткий немыслимый миг мне кажется, что мы вот-вот улыбнемся. Но мы не улыбаемся.
– Твой визит был страшной ошибкой, это очевидно, – говорит Спенсер. – Может, хоть теперь ты это понимаешь. – Он обходит меня и начинает спускаться по белой ковровой лестнице. Мне нечего сказать. Некуда больше идти. Я следую за ним в гостиную, где уже никого нет. – Договорим на улице, – бросает он. – Проклятье! Зря я тебя сюда привез. – В вестибюле мы надеваем пальто и башмаки, затем выходим на улицу и оказываемся на дощатой «палубе» перед заваленным снегом газоном.
– Спенсер, а они вообще знают, что с ней?
Он отвечает как по учебнику:
– Пациент с синдромом деперсонализации, иначе говоря, с расстройством самосознания, характеризующимся отчуждением собственных мыслей, эмоций и действий, превращается в автомат. Он склонен большую часть времени проводить в размышлениях. Реальный мир кажется ему нереальным, время смещается и расплывается. Зачастую подобные расстройства имеют невыявленные истоки в детстве, вследствие чего бывает затруднительно проследить развитие заболевания.
Я пристально смотрю на Спенсера, но он отводит глаза.
– Но мы-то их выявили, – говорю я. – В каком-то смысле.
– Да. Возможно. Но ее врач также не исключает, что она страдает жестокой и упорной диссоциативной амнезией. Что во многом говорит само за себя, не считая того, что иногда это приводит к агрессивным побуждениям.
На сей раз предчувствие заявляет о себе болью в суставах: я не могу выпрямить колени, не могу согнуть руки в запястьях, и мне хочется закричать.
– Спенсер, – выдавливаю я из себя наконец, – прошу тебя, расскажи мне все до конца. Прямо сейчас.
Он долго смотрит на снег. Вздыхает…
– Аналисса Петтибон жила со своей матерью Марианной на Декатур-стрит, сто девятнадцать. Я познакомился с ней в тот день, когда отвозил ее в клинику на Гранд-роуд. Двенадцатого ноября девяностого года. Ей было девяносто восемь дней от роду.
Ветер гоняет снежных призраков по сугробам, а деревья по-стариковски покачивают головами – словно бабушки-дедушки, приглядывающие за резвящимися в парке детишками. Тереза Дорети, возможно, вернулась к окну и смотрит на нас с высоты – шагаловский призрак в вечно голубом «нигде».
– Пастор Гриффит-Райс тогда как раз произвел меня в попечители.
– Это на ступень ниже пастора?
– Не ниже. Пасторов не так уж много. Мало желающих. Это поглощает всю твою жизнь, требует полного самоотречения. Одна из клиник в центре города предоставляет возможность бесплатного обследования детей, которым перевалило за сто дней, включая прививки. Некоторые из наименее благополучных членов нашей общины пользовались услугами этой специфической клиники, но я там никогда не бывал. Двенадцатого ноября я заехал за ними в их трехкомнатную клетушку в центре и повез их туда. На крышах лежал снег, на улицах – гололед, но день стоял по-летнему ясный. Марианна казалась расстроенной, и я всю дорогу пытался ее утешить. Но что бы я ни говорил, она лишь крепче прижимала малютку к груди и согласно кивала головой. Она точно так же закивала бы, если бы я сказал, что хочу въехать в реку повидать друга. Очевидно, Аналисса была больна, но Марианна никому об этом не говорила и очень боялась за дочку. Большая девочка Марианна. Вроде даже хорошенькая, но уж слишком большая. В ее руках Аналисса казалась запеленутой ягодкой. От одной руки несло спиртом – не питьевым, а для растираний.
Клиника располагалась в одном из этих недостроенных зданий недалеко от Института искусств – единственном обитаемом доме в квартале, насколько я понял. Во всяком случае, в тот день. Мест на окрестных парковках более чем достаточно, поскольку машин там вообще нет, а те, что я видел, были без колес или без двигателей. Мы остановились у самого входа, и, пока Марианна выбиралась из машины, я держал Аналиссу на руках. Малютка оказалась невесомой как меренга. У нее был жар, личико в красных пятнах, но она постоянно двигала ручонками под одеялом и совсем не плакала.
«С девочкой все нормально, – сказал я Марианне, когда та забирала ее у меня. – Просто она никак не может решить, то ли потанцевать со мной, то ли дать мне в лоб».
Марианна даже чуть улыбнулась. Но, поднявшись по ступенькам, мы увидели на побитой деревянной двери траурный венок. В приемном покое было пусто, не считая одной нянечки и одной регистраторши. Они сидели за письменным столом и пили горячий чай из бумажных стаканчиков.
«Мы записаны на прием, – сказал я. – Аналисса Петтибон».
Нянечка в маленьких круглых очках, с белыми кудряшками, выбивающимися из-под шапочки, была похожа на пуделя.
«Вы что, газет не читаете?» – спросила она и исчезла за дверью.
Регистраторша с извиняющимся видом встала из-за стола. Я хорошо помню ее юбку, черную, до пят. Сама она блондинка лет, может, за сорок. Сбитненькая, коренастенькая, этакий обрубочек. Похожа на маленькую девочку, порывшуюся в материном шкафу. И при этом у нее был чрезвычайно мягкий, чрезвычайно глубокий голос и протяжный выговор; Техас, Алабама – откуда-то оттуда.
«Милочка, разве вам не позвонили?» – обратилась она к Марианне, которая сразу вся напряглась, и я понял почему. У нее не было телефона.
«Послушайте, мы все равно уже здесь, – сказал я. – Объясните хотя бы, что происходит. Вы что, закрылись? Обанкротились? Может кто-нибудь привить ребенка или нет?»
Женщина вздохнула, сложила ладони чашечкой, словно собираясь принять причастие, и сказала: «Доктор умер».
Аналисса запищала и закашлялась, и Марианна села ее покормить. Регистраторша смотрела на нее, стоя в той же позе.
«У вас что, только один доктор?» – спросил я.
Женщина, продолжая держать руки перед собой, улыбнулась мне чрезвычайно тягучей, чрезвычайно мягкой улыбкой.
«Мне очень жаль, но у нас траур, – сказала она. – В клинике три постоянных врача, и завтра они приступят к своим обязанностям. Возможно, будет большая очередь, ведь мы были закрыты несколько дней. Но если вы привезете Аналиссу, уверяю вас, мы найдем для нее время».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
На какое-то мгновение у меня появляется совершенно неуместное чувство – шутки глупой памяти: мисс Эйр, которая писала что-то на доске, оборачивается на нас со Спенсером и отчитывает нас за разговоры.
– Зачем ты его сюда принес, Мэтти?
Ответить мне нечего – теперь, когда я об этом думаю. Какую пользу мог принести ей этот блокнот? Для меня он стал реликвией, шкатулкой с секретом, картой сокровищ. «Иксом» помечена мертвая зона.
– Просто я всегда ношу его с собой, – говорю я, пряча блокнот в рюкзак.
Из Терезиной комнаты, прохладной и спокойной, доносится ее голос: «Один. Два. Шесть. Двадцать четыре. Сто двадцать. Семьсот двадцать».
Мы со Спенсером переглядываемся. На один краткий немыслимый миг мне кажется, что мы вот-вот улыбнемся. Но мы не улыбаемся.
– Твой визит был страшной ошибкой, это очевидно, – говорит Спенсер. – Может, хоть теперь ты это понимаешь. – Он обходит меня и начинает спускаться по белой ковровой лестнице. Мне нечего сказать. Некуда больше идти. Я следую за ним в гостиную, где уже никого нет. – Договорим на улице, – бросает он. – Проклятье! Зря я тебя сюда привез. – В вестибюле мы надеваем пальто и башмаки, затем выходим на улицу и оказываемся на дощатой «палубе» перед заваленным снегом газоном.
– Спенсер, а они вообще знают, что с ней?
Он отвечает как по учебнику:
– Пациент с синдромом деперсонализации, иначе говоря, с расстройством самосознания, характеризующимся отчуждением собственных мыслей, эмоций и действий, превращается в автомат. Он склонен большую часть времени проводить в размышлениях. Реальный мир кажется ему нереальным, время смещается и расплывается. Зачастую подобные расстройства имеют невыявленные истоки в детстве, вследствие чего бывает затруднительно проследить развитие заболевания.
Я пристально смотрю на Спенсера, но он отводит глаза.
– Но мы-то их выявили, – говорю я. – В каком-то смысле.
– Да. Возможно. Но ее врач также не исключает, что она страдает жестокой и упорной диссоциативной амнезией. Что во многом говорит само за себя, не считая того, что иногда это приводит к агрессивным побуждениям.
На сей раз предчувствие заявляет о себе болью в суставах: я не могу выпрямить колени, не могу согнуть руки в запястьях, и мне хочется закричать.
– Спенсер, – выдавливаю я из себя наконец, – прошу тебя, расскажи мне все до конца. Прямо сейчас.
Он долго смотрит на снег. Вздыхает…
– Аналисса Петтибон жила со своей матерью Марианной на Декатур-стрит, сто девятнадцать. Я познакомился с ней в тот день, когда отвозил ее в клинику на Гранд-роуд. Двенадцатого ноября девяностого года. Ей было девяносто восемь дней от роду.
Ветер гоняет снежных призраков по сугробам, а деревья по-стариковски покачивают головами – словно бабушки-дедушки, приглядывающие за резвящимися в парке детишками. Тереза Дорети, возможно, вернулась к окну и смотрит на нас с высоты – шагаловский призрак в вечно голубом «нигде».
– Пастор Гриффит-Райс тогда как раз произвел меня в попечители.
– Это на ступень ниже пастора?
– Не ниже. Пасторов не так уж много. Мало желающих. Это поглощает всю твою жизнь, требует полного самоотречения. Одна из клиник в центре города предоставляет возможность бесплатного обследования детей, которым перевалило за сто дней, включая прививки. Некоторые из наименее благополучных членов нашей общины пользовались услугами этой специфической клиники, но я там никогда не бывал. Двенадцатого ноября я заехал за ними в их трехкомнатную клетушку в центре и повез их туда. На крышах лежал снег, на улицах – гололед, но день стоял по-летнему ясный. Марианна казалась расстроенной, и я всю дорогу пытался ее утешить. Но что бы я ни говорил, она лишь крепче прижимала малютку к груди и согласно кивала головой. Она точно так же закивала бы, если бы я сказал, что хочу въехать в реку повидать друга. Очевидно, Аналисса была больна, но Марианна никому об этом не говорила и очень боялась за дочку. Большая девочка Марианна. Вроде даже хорошенькая, но уж слишком большая. В ее руках Аналисса казалась запеленутой ягодкой. От одной руки несло спиртом – не питьевым, а для растираний.
Клиника располагалась в одном из этих недостроенных зданий недалеко от Института искусств – единственном обитаемом доме в квартале, насколько я понял. Во всяком случае, в тот день. Мест на окрестных парковках более чем достаточно, поскольку машин там вообще нет, а те, что я видел, были без колес или без двигателей. Мы остановились у самого входа, и, пока Марианна выбиралась из машины, я держал Аналиссу на руках. Малютка оказалась невесомой как меренга. У нее был жар, личико в красных пятнах, но она постоянно двигала ручонками под одеялом и совсем не плакала.
«С девочкой все нормально, – сказал я Марианне, когда та забирала ее у меня. – Просто она никак не может решить, то ли потанцевать со мной, то ли дать мне в лоб».
Марианна даже чуть улыбнулась. Но, поднявшись по ступенькам, мы увидели на побитой деревянной двери траурный венок. В приемном покое было пусто, не считая одной нянечки и одной регистраторши. Они сидели за письменным столом и пили горячий чай из бумажных стаканчиков.
«Мы записаны на прием, – сказал я. – Аналисса Петтибон».
Нянечка в маленьких круглых очках, с белыми кудряшками, выбивающимися из-под шапочки, была похожа на пуделя.
«Вы что, газет не читаете?» – спросила она и исчезла за дверью.
Регистраторша с извиняющимся видом встала из-за стола. Я хорошо помню ее юбку, черную, до пят. Сама она блондинка лет, может, за сорок. Сбитненькая, коренастенькая, этакий обрубочек. Похожа на маленькую девочку, порывшуюся в материном шкафу. И при этом у нее был чрезвычайно мягкий, чрезвычайно глубокий голос и протяжный выговор; Техас, Алабама – откуда-то оттуда.
«Милочка, разве вам не позвонили?» – обратилась она к Марианне, которая сразу вся напряглась, и я понял почему. У нее не было телефона.
«Послушайте, мы все равно уже здесь, – сказал я. – Объясните хотя бы, что происходит. Вы что, закрылись? Обанкротились? Может кто-нибудь привить ребенка или нет?»
Женщина вздохнула, сложила ладони чашечкой, словно собираясь принять причастие, и сказала: «Доктор умер».
Аналисса запищала и закашлялась, и Марианна села ее покормить. Регистраторша смотрела на нее, стоя в той же позе.
«У вас что, только один доктор?» – спросил я.
Женщина, продолжая держать руки перед собой, улыбнулась мне чрезвычайно тягучей, чрезвычайно мягкой улыбкой.
«Мне очень жаль, но у нас траур, – сказала она. – В клинике три постоянных врача, и завтра они приступят к своим обязанностям. Возможно, будет большая очередь, ведь мы были закрыты несколько дней. Но если вы привезете Аналиссу, уверяю вас, мы найдем для нее время».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90