Дядя мой Осип Абрамович Художин, старший брат матери, за статность и смекалистость был взят после Русско-турецкой войны в гренадерский полк в охрану дворца наместника Кавказа в Тифлисе великого князя Николая Николаевича. Дядя имел одну медаль за отвагу, проявленную в Турецкую кампанию, а вторую – за спасение наследника цесаревича.
Он рассказывал нам, как стоял в каракуле у входа во дворец перед роскошными цветниками и фонтаном. Маленький наследник гулял, няня с фрейлиной за ним присматривали, а на самом деле трещали без умолку. Царевич Алексей перебежал по клумбе к фонтану и, нагнувшись через невысокий парапет, в пол-аршина, пытался дотянуться до воды. И вдруг бултых, только каблучки мелькнули в воздухе. Осип Абрамович бросился со всех ног и вытащил мальчишку, уже порядком захлебнувшегося.
Ну, суматоха, переполох. С неделю наследник пролежал в постели, а оправившись, вышел поблагодарить моего дядю за спасение и сам приколол ему на грудь вторую медаль. За то, что Осип Абрамович бросил свой пост, он получил выговор перед строем, а за спасение наследника и безукоризненную службу царь вручил ему тридцать золотых червонцев, на которые и были прикуплены земля и лошади.
Наши станичники часто приезжали на подводах по воскресным дням на базар, тогда меня отпускали к ним одну. Это было счастье, ведь остальное время мама держала меня взаперти. Сама затворничала и меня понуждала.
Я обожала базар, его вольность, разноязычный говор. Ингуши, осетины, черкесы, татары, терцы, лезгины, тавлины, армяне, кумыки, кубанцы, немцы с Михайловской и даже поляки (у нас целый квартал польский был на Евдокимовской) – словом, весь честной мир собирался на базаре и гомонил на своих языках. Я уже лет с восьми хорошо различала почти всех горцев по одеже и говору. Порфишка выучил.
Весь этот бурлящий среди подвод люд, корзины на телегах и даже камышовые крыши духанов были укутаны, как одеялом, густым терпким ароматом черемши и брынзы. А чуть поодаль на деревянных столах, заваленных всякой домашней выпечкой – калачами, сайками, пышками и просто весовым медовым хлебом, – фырчали русские самовары. Наши дородные каза?чки в ярких шалях на пышных плечах угощали всех желающих чаем. Чай был липовый, из чабреца, с листьями смородины и, конечно, очень душистый черный, который они каким-то только им известным способом пересушивали заново так, что заваривался он очень густо.
С ними соревновались бойкие городские разносчики заграничной, только вошедшей в моду газировки: «Мед-лимонад газес, от него черт на крышу залез. Редкое питьецо – заморское варевцо». Казачки смотрели на них свысока, зубоскалили и лениво лузгали семечки: «Говнецо ваше варевцо!» Ах, как хотелось мне попробовать этой шипучки, но после такого переругивания я не смела просить.
Наши все делали чинно. Освободив лошадей и подкинув им сена, неспешно шли в маленькую, красивую часовню у Сергиевского бульвара, близ биржи извозчиков. А я оставалась приглядывать за товаром, на самом же деле наслаждалась жизнью и свободой. Меня просто завораживала эта многообразная людская гуща среди изобилия плодов, рыбы, дичи. Глаз радовался, играл, ликовал.
Я безнаказанно глазела на пудовых астраханских, сказочных, как царь-рыба, осетров и душистую жирную сельдь в бочках. На распяленные туши баранов, с которых еще капала на землю, скатываясь в пыльные шарики, кровь. Тогда я еще не знала, что увижу, как капает и сворачивается в пыльные шарики кровь человеческая.
А фруктовые ряды с горами глянцевой черной и желтой черешни, золотисто-розовых бархатных персиков, янтарной айвы, лопающегося от сочности лилового инжира! Всем этим великолепием чаще всего торговали спесивые персияне. Обычно они степенно и отрешенно сидели на подстилках, скрестив ноги и перебирая темные четки. Говорили, что многие из них были разорившейся знатью из Тавриза, которой было стыдно искать работу на родине. Другие бежали от шариатского суда. В городе вообще было много грузин, скрывавшихся от кровников, и греков с армянами, спасавшихся от притеснения турок.
Среди этой толчеи продирались с коробами, полными всякого жуткого инструмента, бродячие цирюльники. Стулья они надевали себе на шею через отверстие спинки и поэтому походили на каких-то средневековых чудищ: «Бреем, стрижем бобриком-ежом. Лечим паршивых. Из лысых делаем плешивых».
Мальчишки продавали навозных червей, подлистиков и выползней. У них тоже была своя прибаутка: «Хочешь– рыбу лови, хочешь – в пироги клади». Мы так же приговаривали, когда собирали червей после дождя и гонялись друг за дружкой, норовя засунуть розового извивающегося червяка зазевавшемуся за воротник.
И конечно, продавцы сладостей и игрушек. Мне особенно нравился «тещин язык» – длинная скрученная трубочка-пищалка с перышком на конце. Я любила ей дразниться, а маму она почему-то приводила в мгновенную черную ярость. «Теща околела, язык продать велела». За это можно было схлопотать от матери по губам.
После торга наши приходили обедать, рассказывали станичные новости, разглядывали мои наряды. Мужчины просматривали газеты, женщины завороженно приникали к граммофону с роскошным, вертящимся во все стороны рупором. Мама, как слишком увеселительную и дорогую вещь, разрешала заводить его только для гостей. У нее хранилось под замком много купленных отцом дивных пластинок: «Цыганские песни в лицах», арии из оперетт Аркадьева, леденящая кровь в жилах баллада о вампирах «Волки» в исполнении баса Мариинского театра Касторского и, конечно, записи Шаляпина, Вавича и Тамары. Тамара – это не имя, а фамилия. Помню, как мы впервые в одиннадцатом году услышали «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» в нежном, хватающем за душу исполнении Вавича.
Белеют кресты далеких героев прекрасных,
И прошлого тени кружатся вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Женщины в этом месте рыдали, не прячась, а мужчины отводили влажные глаза. Теперь они всякий раз просили поставить именно эту пластинку. Она, кстати, была односторонняя экстра-класса. Я только Ирине не ставила этот печальный вальс, ведь на сопках Маньчжурии остался ее отец. Они и так все глаза выплакали с матерью.
Станичники привозили в подарок ряженку в двухлитровых кувшинах, протомленную в соломе. Каймак на молоке отливал золотом, а под ним таилось с пол-литра сметаны, а дальше такая густая сквашенка, что выбрать ее можно было только ложкой. Нигде я больше не пивала такой ряженки.
А в каникулы я с младшим братом Павлушей шла на хутор Тарский сама – это двенадцать километров, часа два-три ходу – и оставалась там на все лето на воле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153