Даже студентом консерватории он не утруждал себя экзерсисами, выезжая на голом таланте.
Его красивые нервные руки с длинными чуткими пальцами одинаково ловко держали и скрипку, и отвертку, и теннисную ракетку. Механизмы всех сортов доверчиво льнули к нему, как преданные собаки к хозяину. Он мог починить все: стиральную машину, велосипед, часы, очки, автомобиль, пианино и слуховой аппарат. Осчастливленные таким соседством ближние вовсю эксплуатировали этот дар и обычно расплачивались снедью: кто кастрюлю борща принесет, кто капустный пирог. Жил Вадик вдвоем с дочерью – десятиклассницей Машей, с которой я быстро и крепко сдружилась, несмотря на разницу в возрасте. Жена незадолго до нашего знакомства ушла от Вадика к молодому гитаристу и родила в новом браке прелестную девочку Катю. Брошенный муж принял удар судьбы более чем философски. У Вадика было много любовниц, которые прямо рвали его на части.
Помню, мы с Машей раскокали его любимую кружку. Он просто взорвался от злости – как все одаренные люди, Вадик был легко возбудим – и всем на нас в тот вечер жаловался. Одна из его поклонниц уже на следующий день подарила ему новую кружку, на внутренней стороне которой было выведено каллиграфическим почерком гравера: «Ваша, только ваша!» Мы долго потом ухахатывались над этой двусмысленной надписью.
Меня всегда обезоруживала непринужденная легкость, с которой Вадик относился к жизни. Это была не безответственность гуляки и циника, не затхлое, мелочное следование условностям посредственности, а божественная легкость гения.
Новый для страны год он всегда начинал с символического открытия велосипедного сезона. Первого января в восемь часов утра, пока все в пьяном забытьи валялись по постелям, он, облачившись в шерстяную спортивную форму, объезжал свой квартал на велосипеде, распугивая припозднившихся гуляк, принимавших раннего наездника за плод своей утомленной водкой фантазии.
В конце января мы собирались отпраздновать день рождения Вадика. Маша поджарила курицу, я испекла пиццу, а Вадик принес бутылку шампанского. Но за стол сесть не успели.
Вадик повздорил с Машей, вспылил и выкинул еще не откупоренную бутылку шампанского в форточку. Маша бросилась к столу, и в одно мгновение курица улетела вслед за шампанским. Я, привыкшая к тяжелым родительским ссорам, так огорчилась, что слезы градом покатились по моему лицу, и – гори все огнем! – в отчаянии запустила пиццу следом за курицей.
Вадик и Маша, для которых подобные сцены были чем-то вроде эмоциональной разминки, так удивились моим горючим слезам, что, забыв о размолвке, бросились меня утешать, целовать и никак не могли взять в толк, с чего я так расстроилась.
«Хватит хныкать. Пойдем лучше поищем наш ужин, пока его собаки не съели», – скомандовал Вадик. Вооружившись лопатой, мы пошли на поиски праздничной трапезы и благополучно откопали не только пиццу и курицу, но и бутылку. Она вошла в сугроб под углом и не разбилась, хотя летела с восьмого этажа. Благо снега в том году было завались.
Вадик обладал прекрасным чувством юмора, или, как он называл его, «чувством умора». Например, на приветствие «Я ужасно рад вас видеть» он тут же отвечал: «А я еще ужаснее!» Имея превосходнейший музыкальный слух, он ловко подражал голосам людей и животных. Большой театр тогда только вернулся с гастролей по Италии, и Вадик до колик смешно представлял в лицах, как нищая труппа пристроилась бесплатно кормиться в благотворительной общине ордена иезуитов, где за обед надо было выстоять обедню. Пронюхав об этом, итальянская печать подняла московских артистов на смех. Разразился скандал. Но директор театра не хуже любого иезуита ловко выворачивался, утверждая, что это свидетельствует только о реальной свободе совести в СССР: религиозно настроенные музыканты открыто демонстрируют свою веру, не боясь репрессий со стороны начальства и коммунистической партии. Орден же иезуитов у нас якобы всегда был очень популярен благодаря романам Дюма.
В оркестровой яме место Вадика было рядом с дирижером. В те времена за пультом его соседом чаще всего оказывался Жайгис Будрайтис, с которым они давно были на ножах. Не знаю, что за кошка между ними пробежала. Правда, злые языки утверждали, что это была вовсе не кошка, а прелестная балерина на легких пуантах. Однажды, когда в театре давали «Ивана Сусанина», дирижер грубо отчитал Вадика, придравшись к какой-то мелочи. Тот пошел в перерыве в гримерную и приклеил себе длинные усы и пышный чуб благородного шляхтича – так Вадик решил отметить второй акт оперы, который назывался «польским», так как начинался балом во дворце польского короля.
В последний момент, уже в темноте, он вернулся в яму с низко опущенной головой, всем своим видом выражая смирение. Отзвенел третий звонок, поднялся занавес. Вадик резким движением распрямился во весь свой немалый рост, дирижер взмахнул палочкой и вдруг увидел перед собой незнакомого усатого мужчину с залихватским чубом. Рука Будрайтиса дрогнула, оркестр сбился. А Вадик лишился «премии в квартал».
Никто так сильно не повлиял на мое формирование, как Вадик. Даже через годы я живо чувствую огромную силу обаяния его личности. Тяжелая махина подавления и унификации, созданная советской властью, не смогла справиться с этим хрупким человеком. Его «я» осталось не переваренным и не изуродованным Системой. Не знаю как, но ему удалось сохранить совершенно независимое мышление, ясное понимание истинных человеческих ценностей и острое чувство вкуса жизни.
После спектакля Вадим жарил на кухне картошку со шкварками и чесноком, пританцовывал у плиты, напевая вполголоса отрывки из любимых опер. На кухонном столе, заваленном всяким хламом, всегда можно было отыскать открытый томик «Евгения Онегина» с многочисленными пометками на полях и старый радиоприемник, настроенный на «Немецкую волну». Со смаком опрокидывая рюмку холодной водки и закусывая ее еще урчащей картошкой прямо со сковородки, Вадик то и дело апеллировал к Александру Сергеевичу, декламируя наизусть строфу за строфой. Вся кухня была наполнена его ничем не замутненной радостью существования.
Вадик словно вырабатывал свежесть солнечного утра. Казалось, что рядом с ним ты прикасаешься к чему-то настоящему, молодому, живому и важному. Вадик был первый встреченный мною «человек на своем месте», который проживал свою, а не чужую, навязанную кем-то жизнь. А если она и была не так хороша, как ему хотелось бы, то Вадик относился к этому стоически и все равно проживал ее как свою, на все сто.
Ни удачная карьера, ни быстрый ум, ни природная одаренность не были залогом этой искрящейся, игристой внутренней гармонии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153
Его красивые нервные руки с длинными чуткими пальцами одинаково ловко держали и скрипку, и отвертку, и теннисную ракетку. Механизмы всех сортов доверчиво льнули к нему, как преданные собаки к хозяину. Он мог починить все: стиральную машину, велосипед, часы, очки, автомобиль, пианино и слуховой аппарат. Осчастливленные таким соседством ближние вовсю эксплуатировали этот дар и обычно расплачивались снедью: кто кастрюлю борща принесет, кто капустный пирог. Жил Вадик вдвоем с дочерью – десятиклассницей Машей, с которой я быстро и крепко сдружилась, несмотря на разницу в возрасте. Жена незадолго до нашего знакомства ушла от Вадика к молодому гитаристу и родила в новом браке прелестную девочку Катю. Брошенный муж принял удар судьбы более чем философски. У Вадика было много любовниц, которые прямо рвали его на части.
Помню, мы с Машей раскокали его любимую кружку. Он просто взорвался от злости – как все одаренные люди, Вадик был легко возбудим – и всем на нас в тот вечер жаловался. Одна из его поклонниц уже на следующий день подарила ему новую кружку, на внутренней стороне которой было выведено каллиграфическим почерком гравера: «Ваша, только ваша!» Мы долго потом ухахатывались над этой двусмысленной надписью.
Меня всегда обезоруживала непринужденная легкость, с которой Вадик относился к жизни. Это была не безответственность гуляки и циника, не затхлое, мелочное следование условностям посредственности, а божественная легкость гения.
Новый для страны год он всегда начинал с символического открытия велосипедного сезона. Первого января в восемь часов утра, пока все в пьяном забытьи валялись по постелям, он, облачившись в шерстяную спортивную форму, объезжал свой квартал на велосипеде, распугивая припозднившихся гуляк, принимавших раннего наездника за плод своей утомленной водкой фантазии.
В конце января мы собирались отпраздновать день рождения Вадика. Маша поджарила курицу, я испекла пиццу, а Вадик принес бутылку шампанского. Но за стол сесть не успели.
Вадик повздорил с Машей, вспылил и выкинул еще не откупоренную бутылку шампанского в форточку. Маша бросилась к столу, и в одно мгновение курица улетела вслед за шампанским. Я, привыкшая к тяжелым родительским ссорам, так огорчилась, что слезы градом покатились по моему лицу, и – гори все огнем! – в отчаянии запустила пиццу следом за курицей.
Вадик и Маша, для которых подобные сцены были чем-то вроде эмоциональной разминки, так удивились моим горючим слезам, что, забыв о размолвке, бросились меня утешать, целовать и никак не могли взять в толк, с чего я так расстроилась.
«Хватит хныкать. Пойдем лучше поищем наш ужин, пока его собаки не съели», – скомандовал Вадик. Вооружившись лопатой, мы пошли на поиски праздничной трапезы и благополучно откопали не только пиццу и курицу, но и бутылку. Она вошла в сугроб под углом и не разбилась, хотя летела с восьмого этажа. Благо снега в том году было завались.
Вадик обладал прекрасным чувством юмора, или, как он называл его, «чувством умора». Например, на приветствие «Я ужасно рад вас видеть» он тут же отвечал: «А я еще ужаснее!» Имея превосходнейший музыкальный слух, он ловко подражал голосам людей и животных. Большой театр тогда только вернулся с гастролей по Италии, и Вадик до колик смешно представлял в лицах, как нищая труппа пристроилась бесплатно кормиться в благотворительной общине ордена иезуитов, где за обед надо было выстоять обедню. Пронюхав об этом, итальянская печать подняла московских артистов на смех. Разразился скандал. Но директор театра не хуже любого иезуита ловко выворачивался, утверждая, что это свидетельствует только о реальной свободе совести в СССР: религиозно настроенные музыканты открыто демонстрируют свою веру, не боясь репрессий со стороны начальства и коммунистической партии. Орден же иезуитов у нас якобы всегда был очень популярен благодаря романам Дюма.
В оркестровой яме место Вадика было рядом с дирижером. В те времена за пультом его соседом чаще всего оказывался Жайгис Будрайтис, с которым они давно были на ножах. Не знаю, что за кошка между ними пробежала. Правда, злые языки утверждали, что это была вовсе не кошка, а прелестная балерина на легких пуантах. Однажды, когда в театре давали «Ивана Сусанина», дирижер грубо отчитал Вадика, придравшись к какой-то мелочи. Тот пошел в перерыве в гримерную и приклеил себе длинные усы и пышный чуб благородного шляхтича – так Вадик решил отметить второй акт оперы, который назывался «польским», так как начинался балом во дворце польского короля.
В последний момент, уже в темноте, он вернулся в яму с низко опущенной головой, всем своим видом выражая смирение. Отзвенел третий звонок, поднялся занавес. Вадик резким движением распрямился во весь свой немалый рост, дирижер взмахнул палочкой и вдруг увидел перед собой незнакомого усатого мужчину с залихватским чубом. Рука Будрайтиса дрогнула, оркестр сбился. А Вадик лишился «премии в квартал».
Никто так сильно не повлиял на мое формирование, как Вадик. Даже через годы я живо чувствую огромную силу обаяния его личности. Тяжелая махина подавления и унификации, созданная советской властью, не смогла справиться с этим хрупким человеком. Его «я» осталось не переваренным и не изуродованным Системой. Не знаю как, но ему удалось сохранить совершенно независимое мышление, ясное понимание истинных человеческих ценностей и острое чувство вкуса жизни.
После спектакля Вадим жарил на кухне картошку со шкварками и чесноком, пританцовывал у плиты, напевая вполголоса отрывки из любимых опер. На кухонном столе, заваленном всяким хламом, всегда можно было отыскать открытый томик «Евгения Онегина» с многочисленными пометками на полях и старый радиоприемник, настроенный на «Немецкую волну». Со смаком опрокидывая рюмку холодной водки и закусывая ее еще урчащей картошкой прямо со сковородки, Вадик то и дело апеллировал к Александру Сергеевичу, декламируя наизусть строфу за строфой. Вся кухня была наполнена его ничем не замутненной радостью существования.
Вадик словно вырабатывал свежесть солнечного утра. Казалось, что рядом с ним ты прикасаешься к чему-то настоящему, молодому, живому и важному. Вадик был первый встреченный мною «человек на своем месте», который проживал свою, а не чужую, навязанную кем-то жизнь. А если она и была не так хороша, как ему хотелось бы, то Вадик относился к этому стоически и все равно проживал ее как свою, на все сто.
Ни удачная карьера, ни быстрый ум, ни природная одаренность не были залогом этой искрящейся, игристой внутренней гармонии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153