Пожилой сухопарый ингуш в изодранной черкеске, заскорузлой от запекшейся крови. Вкаштановых, отливающих медью волосах торчала солома от кукурузы. Резкие черты лица, впалые щеки, приоткрытый рот со стершимися желтыми зубами и рыжеватая щетина, начинающаяся прямо от глаз, – все наводило ужас.
– Кролики мои, вы нигде не видели лопату?
– Она в сарае осталась, – пискнула Лина.
Я взяла лампу и вышла в сени. Куры сонно закудахтали при виде волкодава и взлетели повыше на полки. Собака, пол которой я так и не выяснила, явно заинтересовалась легкой добычей, но рана не давала ей возможности прыгать. Припадая на левую сторону, она поплелась за мной на улицу.
Девочки боялись оставаться в доме с мертвецом и тоже вышли со мной в ночь. Я прихватила лопату, и мы углубились в сад. Земля была еще подмерзшая, но податливая. Я выкопала яму у первой же яблони. Где восток? Где запад? Как хоронят ингуши? По-моему, женщинам нельзя. Но тут, кроме женщин, больших и маленьких, никого нет. Даже собака, и та сука. Во всяком случае, во дворе она присела, а не подняла лапу. Может, от слабости. Вариантов нет. Лучше быть похороненным женщиной во дворе собственного дома, чем мужчиной в общей яме.
Я вернулась в дом, подошла, глядя в сторону, к покойнику и, ухватив его за ноги, поволокла к двери. Никогда не забуду звука стукающейся о ступени головы. Меня тошнило. Он был не очень тяжелым и на ощупь не холодным, ведь я держала его за лодыжки в шерстяных чувяках. У могилы я задумалась. Покойника не во что было даже завернуть. Не в мамину же шаль. Жалко.
На чердаке оставались мешки из-под кукурузы. Мы снова вереницей вернулись в дом, я полезла наверх и вытянула четыре мешка. Двумя выстлала могилу, потом не глядя спихнула туда мертвеца и, зажмурившись, набросила сверху мешки. Он стал похож на мумию.
Жутко было бросать человеку в лицо землю, пусть даже оно было закрыто мешковиной. Еще ужасней было утрамбовывать. Надо придумать, что привалить на могилу, чтобы ее не разрыли беспризорные собаки. Но это уже утром.
Вернулись мы так же молча и долго дрожали у очага. У меня не было сил утешать девочек, я просто повторяла про себя: «Хорошо, что все позади». Мы постелили на панцирную кровать найденные на чердаке мешки, один свернули под голову, накрылись маминой шалью и, сбившись в кучу, наконец забылись тревожным сном.
Обе Светины дочки так и не спросили ни разу, где их мама с папой и сестра Галя. Они вообще ни о чем не спрашивали и ничего не говорили, онемели еще с тех пор, как я нашла их под ветошью в телеге. Собака подползла к нам под кровать и тоже уснула, тихо поскуливая и жалобно взвизгивая во сне.
Молодую кавказскую овчарку назвали Сильвой. Мне почему-то запало это имя еще со времен Сережиной овчарки. Он, кстати, недолго прошиковал уполномоченным. В тридцать девятом его взяли за пьянку и стрельбу на рабочем месте, присудили лагеря, и след его потерялся. Мне об этом Павлуша написал. А собаку Сережину пристрелили, потому что она при задержании оперативников покусала.
Рана у нашей Сильвы оказалась длинной, но не глубокой. Пуля, видно, прошла по касательной, а главное, почти у ляжки, и овчарка спокойно могла ее вылизывать.
Я пошла работать в колхоз. Сильва оставалась сторожить детей. Девочки черпали мисками с чердака кукурузу с соломой и перебирали ее, пока меня не было. Потом мы несли миску с кукурузой к мельнику, бывшему фронтовику с одной рукой. Он из милости брал нашу мелкую мусорную кукурузу, бросал в общий помол и возвращал полную, с горкой, миску кукурузной муки, из которой я пекла лепешки. Куры оказались очень плодовитыми и, хотя они загадили все сени, неслись как сумасшедшие.
В колхозе мне зарплату выдали поросенком. Мы его назвали Васька и тоже держали в закутке в сенях, так как боялись, что украдут. А днем девочки выводили его на помочах во двор, где он гулял под присмотром Сильвы.
Васька влюбился в Сильву. Он всюду таскался за ней, хрюкал и лез целоваться. Сильва огрызалась, норовила цапнуть его за пятачок, но он не унимался и даже ночью призывно хрюкал, пытаясь протиснуть розовый пятачок в щель под дверью. Девочки мои приемные продолжали молчать. Они слушались, всё понимали, даже улыбались иногда, глядя на Васькины проделки, но оставались онемевшими. Я не очень-то и настаивала на разговорах. Во-первых, заговори они, трудно было бы сохранить нашу тайну. Во-вторых, немых больше жалели.
Но наше монотонное блаженство длилось не больше месяца. Из Шуши пришли документы, кто я такая есть – жена врага народа. А следом заявились городские чекисты и вместе со мной забрали из дома все, даже детскую одежду. Девочки очень горевали о Ваське. А я подумала: хорошо, что забрали. Как бы мы его закололи и ели потом? Акурицы, словно наученные, убежали за сарай и там схоронились. Прямо подпольщицы. Хотя со мной могли сделать что угодно, я не боялась. Я дошла до такой степени ожесточения, что терять, казалось, было уже нечего.
Допрашивали меня в правлении часа три, всё пытали про мужа.
– Вы коммунисты, вы и разбирайтесь. А мое дело детей рожать и растить, – сказала я следователю.
В тот раз меня отпустили, но сказали, что в ближайшее время вызовут снова на допрос уже в Орджоникидзе, вернее в Дзауджикау. Взяли подписку о невыезде.
Из колхоза меня исключили. Из прокурорского дома выкинули, разрешив пожить в развалюхе на окраине, пока она не приглянется какому-нибудь переселенцу. По поселку все время ходили потенциальные жители, присматривались. Были и русские, и грузины, но больше всего кударов – выходцев из Южной Осетии. Селились все неохотно, хотя власти давали подъемные и объявляли, что через пять лет работы в колхозе дом переходит в собственность переселенца.
К счастью, в сторону нашей бедняцкой глиняной халабуды даже никто не смотрел. В конце марта уже появилась первая трава, которую мы щипали и кормили этим двух утаенных куриц и себе варили отвар, когда были дрова. Я теперь наряжала моих девочек в оставшиеся обноски и с миской, полной шелухи или жухлой травы, отправляла их к мельнику. Они ни о чем не просили. Вставали рядком. Три белокурых ангелочка семи, шести и пяти лет. Старшая Лина прижимала к себе миску. Они стояли тихо, иногда часами, пока мельник их не замечал, выходя на воздух продышаться или покурить. Он тогда из жалости брал у них кукурузную труху, бросал ее в общий помол и отдавал обратно полную миску муки.
Сильва по-прежнему сторожила детей. Курицы, как узницы, жили в холодном подполе, а днем выходили гулять в комнату. Самое трудное было раздобыть дров. Пару раз я ходила в ингушский лес за дровами без порубочного билета. Но это было очень опасно: если встретится медведь, то задерет, а если лесник, то отберет топор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153
– Кролики мои, вы нигде не видели лопату?
– Она в сарае осталась, – пискнула Лина.
Я взяла лампу и вышла в сени. Куры сонно закудахтали при виде волкодава и взлетели повыше на полки. Собака, пол которой я так и не выяснила, явно заинтересовалась легкой добычей, но рана не давала ей возможности прыгать. Припадая на левую сторону, она поплелась за мной на улицу.
Девочки боялись оставаться в доме с мертвецом и тоже вышли со мной в ночь. Я прихватила лопату, и мы углубились в сад. Земля была еще подмерзшая, но податливая. Я выкопала яму у первой же яблони. Где восток? Где запад? Как хоронят ингуши? По-моему, женщинам нельзя. Но тут, кроме женщин, больших и маленьких, никого нет. Даже собака, и та сука. Во всяком случае, во дворе она присела, а не подняла лапу. Может, от слабости. Вариантов нет. Лучше быть похороненным женщиной во дворе собственного дома, чем мужчиной в общей яме.
Я вернулась в дом, подошла, глядя в сторону, к покойнику и, ухватив его за ноги, поволокла к двери. Никогда не забуду звука стукающейся о ступени головы. Меня тошнило. Он был не очень тяжелым и на ощупь не холодным, ведь я держала его за лодыжки в шерстяных чувяках. У могилы я задумалась. Покойника не во что было даже завернуть. Не в мамину же шаль. Жалко.
На чердаке оставались мешки из-под кукурузы. Мы снова вереницей вернулись в дом, я полезла наверх и вытянула четыре мешка. Двумя выстлала могилу, потом не глядя спихнула туда мертвеца и, зажмурившись, набросила сверху мешки. Он стал похож на мумию.
Жутко было бросать человеку в лицо землю, пусть даже оно было закрыто мешковиной. Еще ужасней было утрамбовывать. Надо придумать, что привалить на могилу, чтобы ее не разрыли беспризорные собаки. Но это уже утром.
Вернулись мы так же молча и долго дрожали у очага. У меня не было сил утешать девочек, я просто повторяла про себя: «Хорошо, что все позади». Мы постелили на панцирную кровать найденные на чердаке мешки, один свернули под голову, накрылись маминой шалью и, сбившись в кучу, наконец забылись тревожным сном.
Обе Светины дочки так и не спросили ни разу, где их мама с папой и сестра Галя. Они вообще ни о чем не спрашивали и ничего не говорили, онемели еще с тех пор, как я нашла их под ветошью в телеге. Собака подползла к нам под кровать и тоже уснула, тихо поскуливая и жалобно взвизгивая во сне.
Молодую кавказскую овчарку назвали Сильвой. Мне почему-то запало это имя еще со времен Сережиной овчарки. Он, кстати, недолго прошиковал уполномоченным. В тридцать девятом его взяли за пьянку и стрельбу на рабочем месте, присудили лагеря, и след его потерялся. Мне об этом Павлуша написал. А собаку Сережину пристрелили, потому что она при задержании оперативников покусала.
Рана у нашей Сильвы оказалась длинной, но не глубокой. Пуля, видно, прошла по касательной, а главное, почти у ляжки, и овчарка спокойно могла ее вылизывать.
Я пошла работать в колхоз. Сильва оставалась сторожить детей. Девочки черпали мисками с чердака кукурузу с соломой и перебирали ее, пока меня не было. Потом мы несли миску с кукурузой к мельнику, бывшему фронтовику с одной рукой. Он из милости брал нашу мелкую мусорную кукурузу, бросал в общий помол и возвращал полную, с горкой, миску кукурузной муки, из которой я пекла лепешки. Куры оказались очень плодовитыми и, хотя они загадили все сени, неслись как сумасшедшие.
В колхозе мне зарплату выдали поросенком. Мы его назвали Васька и тоже держали в закутке в сенях, так как боялись, что украдут. А днем девочки выводили его на помочах во двор, где он гулял под присмотром Сильвы.
Васька влюбился в Сильву. Он всюду таскался за ней, хрюкал и лез целоваться. Сильва огрызалась, норовила цапнуть его за пятачок, но он не унимался и даже ночью призывно хрюкал, пытаясь протиснуть розовый пятачок в щель под дверью. Девочки мои приемные продолжали молчать. Они слушались, всё понимали, даже улыбались иногда, глядя на Васькины проделки, но оставались онемевшими. Я не очень-то и настаивала на разговорах. Во-первых, заговори они, трудно было бы сохранить нашу тайну. Во-вторых, немых больше жалели.
Но наше монотонное блаженство длилось не больше месяца. Из Шуши пришли документы, кто я такая есть – жена врага народа. А следом заявились городские чекисты и вместе со мной забрали из дома все, даже детскую одежду. Девочки очень горевали о Ваське. А я подумала: хорошо, что забрали. Как бы мы его закололи и ели потом? Акурицы, словно наученные, убежали за сарай и там схоронились. Прямо подпольщицы. Хотя со мной могли сделать что угодно, я не боялась. Я дошла до такой степени ожесточения, что терять, казалось, было уже нечего.
Допрашивали меня в правлении часа три, всё пытали про мужа.
– Вы коммунисты, вы и разбирайтесь. А мое дело детей рожать и растить, – сказала я следователю.
В тот раз меня отпустили, но сказали, что в ближайшее время вызовут снова на допрос уже в Орджоникидзе, вернее в Дзауджикау. Взяли подписку о невыезде.
Из колхоза меня исключили. Из прокурорского дома выкинули, разрешив пожить в развалюхе на окраине, пока она не приглянется какому-нибудь переселенцу. По поселку все время ходили потенциальные жители, присматривались. Были и русские, и грузины, но больше всего кударов – выходцев из Южной Осетии. Селились все неохотно, хотя власти давали подъемные и объявляли, что через пять лет работы в колхозе дом переходит в собственность переселенца.
К счастью, в сторону нашей бедняцкой глиняной халабуды даже никто не смотрел. В конце марта уже появилась первая трава, которую мы щипали и кормили этим двух утаенных куриц и себе варили отвар, когда были дрова. Я теперь наряжала моих девочек в оставшиеся обноски и с миской, полной шелухи или жухлой травы, отправляла их к мельнику. Они ни о чем не просили. Вставали рядком. Три белокурых ангелочка семи, шести и пяти лет. Старшая Лина прижимала к себе миску. Они стояли тихо, иногда часами, пока мельник их не замечал, выходя на воздух продышаться или покурить. Он тогда из жалости брал у них кукурузную труху, бросал ее в общий помол и отдавал обратно полную миску муки.
Сильва по-прежнему сторожила детей. Курицы, как узницы, жили в холодном подполе, а днем выходили гулять в комнату. Самое трудное было раздобыть дров. Пару раз я ходила в ингушский лес за дровами без порубочного билета. Но это было очень опасно: если встретится медведь, то задерет, а если лесник, то отберет топор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153