«Дьяволы косые», – шипела мама и беспрестанно молилась. А китайцев этих была тьма-тьмущая, штук триста, не меньше.
На третий день этой сумятицы, стрельбы, криков и взрывов красные отступили. Бронепоезд Орджоникидзе – мы называли его так, потому что в городе говорили, что он лично его прислал, – отошел к Беслану, напоследок выпустив по красавчику Владикавказу тысячи снарядов. Земля содрогалась, как при землетрясении. Казалось, еще немного – и мы просто провалимся в преисподнюю. Четыре дня бронепоезд громил нас из орудий, а в последнюю ночь дал по городу двести залпов. Такого жуткого грохота я за всю жизнь не слыхала, чудилось, что снаряды разрывались прямо в воздухе от ярости. Это был кромешный ад. Впервые я помчалась в подвал сама, и маме не надо было подгонять меня метлой или ремнем. Но даже в самые страшные минуты я все ждала, не объявится ли мой Ванечка вместе с казаками, и сердце дрожало и екало от каждого мужского вскрикивания за окнами.
Одновременно с орудиями бронепоезда громыхали гаубицы у кадетского корпуса. Кроасноармейцы хладнокровно расстреливали жилые дома, просто чтобы выкурить из них возможных белогвардейцев. О жителях никто не думал. Много домов подожгли и разворотили снарядами вместе с людьми, которым некуда было бежать. Выгорели целые улицы: Тифлисская, Владикавказская, сгорели дом умалишенных и магазин Зингера. Под завалами, должно быть, погибла и моя названая свекровь, мама моего Ванечки. Со времени налета ее больше никто не видел.
Потом выяснилось, что перед уходом красные расстреляли уйму народа. Оказывается, они ходили ночью по домам – во Владикавказе было много отставных военных – и брали всех, кто служил в Белой армии или у кого находили наградное оружие либо фотографии сыновей в офицерской форме. Задерживали якобы для разбирательства и всех расстреливали за госпитальным кладбищем у кукурузных полей. Расстреляли и директора Павлушиной гимназии Иосифа Бигаева, с которым был дружен наш отец. Говорят, что особенно зверствовали китайцы.
Пока я сидела в подвале, мама, прослышав о ночных облавах, сожгла все письма и фотографии моего Ивана. Я рыдала три дня, думала, что тем самым она отдала его смерти где-то там, далеко, где он был. Я ненавидела мать такой жгучей ненавистью тогда, что готова была ей лицо исцарапать, когда она входила в комнату и уговаривала меня поесть и перестать выть.
Казаки продержались в городе не больше недели. Они не грабили, не расстреливали и даже выставили охрану у госбанка и казначейства. Собрали общий комитет и стали заседать, решая, как жить дальше. Согласия на этот счет между ними не было. Правда, не обошлось без погромов ингушских окраин – осетины теперь мстили за недавнее нападение на свой правобережный район Владикавказа.
Народ потихоньку начал выползать из подвалов и укрытий и содрогнулся. От города остались целые кварталы пепелища, под завалами погибли сотни людей. Оставшиеся в живых раскапывали их вместе с казаками. Никто не радовался победе и приходу белых. Город словно замкнулся в себе и хмуро глядел, не ожидая для себя ничего хорошего.
И точно, через несколько дней бронепоезд Орджоникидзе вернулся и с боем отбил вокзал обратно. Отовсюду к городу начали стягиваться красноармейцы и орды всякой попутной швали. Наш район – Шалдон – пытались взять ингуши. От свирепого ингушского «Вурро!» у нас сердце обрывалось даже в подполе. Но поначалу казаки их отбили. Потом кто-то истошно закричал: «Ингуши пошли громить станицы!» – и казаки дрогнули.
Следующей ночью казаки ушли домой. И началось самое жуткое. Пока ингуши грабили осетинские кварталы, красноармейцы хватали горожан без разбору и расстреливали за госпитальным кладбищем. Хоронить убитых не разрешали.
Место расстрела охранял караул, бойцы иногда милостиво позволяли горожанам покопаться в горах трупов, чтобы отыскать своих родных, но только за деньги и ночью. Улицы и дома обезлюдели. Целые кварталы стояли сгоревшие или пустые. Всюду нагло шныряли мародеры и хватали все, что уцелело от пожаров. Только тогда жители по-настоящему поняли, что их ждет в новой жизни, и тупо ужаснулись. Но не сдвинулись с места, не бежали за границу, не пытались оправдаться или потребовать чего-то у новой власти. Все словно обезволели и молча принимали безжалостную и дикую расправу над собой.
Жизнь вошла в свое кровавое русло и никого уже не удивляла. Мать отпустила девятилетнего Павлушу на Тарский хутор к бабушке за фруктами. Его вызвались проводить и прогуляться наши жильцы, сапожник с женой.
Они были тоже подпольщики и пришли к матери перед самой революцией с запиской от отца, который в это время работал на донбасских промыслах, с просьбой их укрыть на время. А теперь этот сапожник стал помощником коменданта города и ходил с наганом.
По соседству с нами жил ингуш по фамилии Албак, и в последнее время к нему много народа с гор приходило. «Свадьбу дочери готовлю», – объяснял он. Но зловещей оказалась эта свадьба.
Павлуша с жильцами пошли рано утром, по прохладе, прихватив с собой корзины для фруктов. Вдруг часа в два за городом послышалась военная канонада, разрывы бомб, пулеметная строчка. Мы переполошились – артиллерии в той стороне раньше не бывало, а единственный бронепоезд безмолвно стоял на станции. Выскочили на улицу, а нам кричат: «Ингуши бомбят казачьи станицы!»
Мать сорвалась бежать на хутор, но патрули ее за городом не пропустили, как ни билась – «Это их горское дело, пусть сами разбираются». А часа в четыре нашего Павлушу привез на арбе сосед наш Албак и тихо так, с извинением, говорит: «Я сразу узнал, Абрамовна, что это ваш мальчик, и забрал его с собой». Все кинулись к Павлуше с расспросами, а он заплаканный, заикается, весь трясется, слова с языка не идут, одно мычание. Пока его отхаживали, сосед наш словно сквозь землю провалился. Дом пустой – ни арбы, ни семейства, ни пожиток.
Когда мы брата Павлушу немного отпоили, он перестал стучать зубами и, всхлипывая, рассказал:
– Нас тетя Люба хорошо накормила и показала, где в саду за домом самые лучшие яблони. Мы пошли и стали рвать яблоки. Потом дядя Сережа (сапожник) с женой сказали, что пойдут на речку искупаться, а я лег в траву и уснул. Было жарко. Бой начался сразу. Рвануло в нескольких местах. Закричала скотина, завизжали собаки. Среди дыма и грохота ничего нельзя было разобрать. Я остался в саду, как лежал в густой траве. Закрыл голову руками. Кругом все взрывалось, и один снаряд разорвался в глубине сада. И меня словно по ушам ударило. А потом было много пулеметных очередей, но я так оглох, что думал сначала, это кузнечики стрекочут. В саду меня ингуши и нашли. Всех оставшихся в живых станичников выволокли на улицу и погнали вместе со скотом в горы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153
На третий день этой сумятицы, стрельбы, криков и взрывов красные отступили. Бронепоезд Орджоникидзе – мы называли его так, потому что в городе говорили, что он лично его прислал, – отошел к Беслану, напоследок выпустив по красавчику Владикавказу тысячи снарядов. Земля содрогалась, как при землетрясении. Казалось, еще немного – и мы просто провалимся в преисподнюю. Четыре дня бронепоезд громил нас из орудий, а в последнюю ночь дал по городу двести залпов. Такого жуткого грохота я за всю жизнь не слыхала, чудилось, что снаряды разрывались прямо в воздухе от ярости. Это был кромешный ад. Впервые я помчалась в подвал сама, и маме не надо было подгонять меня метлой или ремнем. Но даже в самые страшные минуты я все ждала, не объявится ли мой Ванечка вместе с казаками, и сердце дрожало и екало от каждого мужского вскрикивания за окнами.
Одновременно с орудиями бронепоезда громыхали гаубицы у кадетского корпуса. Кроасноармейцы хладнокровно расстреливали жилые дома, просто чтобы выкурить из них возможных белогвардейцев. О жителях никто не думал. Много домов подожгли и разворотили снарядами вместе с людьми, которым некуда было бежать. Выгорели целые улицы: Тифлисская, Владикавказская, сгорели дом умалишенных и магазин Зингера. Под завалами, должно быть, погибла и моя названая свекровь, мама моего Ванечки. Со времени налета ее больше никто не видел.
Потом выяснилось, что перед уходом красные расстреляли уйму народа. Оказывается, они ходили ночью по домам – во Владикавказе было много отставных военных – и брали всех, кто служил в Белой армии или у кого находили наградное оружие либо фотографии сыновей в офицерской форме. Задерживали якобы для разбирательства и всех расстреливали за госпитальным кладбищем у кукурузных полей. Расстреляли и директора Павлушиной гимназии Иосифа Бигаева, с которым был дружен наш отец. Говорят, что особенно зверствовали китайцы.
Пока я сидела в подвале, мама, прослышав о ночных облавах, сожгла все письма и фотографии моего Ивана. Я рыдала три дня, думала, что тем самым она отдала его смерти где-то там, далеко, где он был. Я ненавидела мать такой жгучей ненавистью тогда, что готова была ей лицо исцарапать, когда она входила в комнату и уговаривала меня поесть и перестать выть.
Казаки продержались в городе не больше недели. Они не грабили, не расстреливали и даже выставили охрану у госбанка и казначейства. Собрали общий комитет и стали заседать, решая, как жить дальше. Согласия на этот счет между ними не было. Правда, не обошлось без погромов ингушских окраин – осетины теперь мстили за недавнее нападение на свой правобережный район Владикавказа.
Народ потихоньку начал выползать из подвалов и укрытий и содрогнулся. От города остались целые кварталы пепелища, под завалами погибли сотни людей. Оставшиеся в живых раскапывали их вместе с казаками. Никто не радовался победе и приходу белых. Город словно замкнулся в себе и хмуро глядел, не ожидая для себя ничего хорошего.
И точно, через несколько дней бронепоезд Орджоникидзе вернулся и с боем отбил вокзал обратно. Отовсюду к городу начали стягиваться красноармейцы и орды всякой попутной швали. Наш район – Шалдон – пытались взять ингуши. От свирепого ингушского «Вурро!» у нас сердце обрывалось даже в подполе. Но поначалу казаки их отбили. Потом кто-то истошно закричал: «Ингуши пошли громить станицы!» – и казаки дрогнули.
Следующей ночью казаки ушли домой. И началось самое жуткое. Пока ингуши грабили осетинские кварталы, красноармейцы хватали горожан без разбору и расстреливали за госпитальным кладбищем. Хоронить убитых не разрешали.
Место расстрела охранял караул, бойцы иногда милостиво позволяли горожанам покопаться в горах трупов, чтобы отыскать своих родных, но только за деньги и ночью. Улицы и дома обезлюдели. Целые кварталы стояли сгоревшие или пустые. Всюду нагло шныряли мародеры и хватали все, что уцелело от пожаров. Только тогда жители по-настоящему поняли, что их ждет в новой жизни, и тупо ужаснулись. Но не сдвинулись с места, не бежали за границу, не пытались оправдаться или потребовать чего-то у новой власти. Все словно обезволели и молча принимали безжалостную и дикую расправу над собой.
Жизнь вошла в свое кровавое русло и никого уже не удивляла. Мать отпустила девятилетнего Павлушу на Тарский хутор к бабушке за фруктами. Его вызвались проводить и прогуляться наши жильцы, сапожник с женой.
Они были тоже подпольщики и пришли к матери перед самой революцией с запиской от отца, который в это время работал на донбасских промыслах, с просьбой их укрыть на время. А теперь этот сапожник стал помощником коменданта города и ходил с наганом.
По соседству с нами жил ингуш по фамилии Албак, и в последнее время к нему много народа с гор приходило. «Свадьбу дочери готовлю», – объяснял он. Но зловещей оказалась эта свадьба.
Павлуша с жильцами пошли рано утром, по прохладе, прихватив с собой корзины для фруктов. Вдруг часа в два за городом послышалась военная канонада, разрывы бомб, пулеметная строчка. Мы переполошились – артиллерии в той стороне раньше не бывало, а единственный бронепоезд безмолвно стоял на станции. Выскочили на улицу, а нам кричат: «Ингуши бомбят казачьи станицы!»
Мать сорвалась бежать на хутор, но патрули ее за городом не пропустили, как ни билась – «Это их горское дело, пусть сами разбираются». А часа в четыре нашего Павлушу привез на арбе сосед наш Албак и тихо так, с извинением, говорит: «Я сразу узнал, Абрамовна, что это ваш мальчик, и забрал его с собой». Все кинулись к Павлуше с расспросами, а он заплаканный, заикается, весь трясется, слова с языка не идут, одно мычание. Пока его отхаживали, сосед наш словно сквозь землю провалился. Дом пустой – ни арбы, ни семейства, ни пожиток.
Когда мы брата Павлушу немного отпоили, он перестал стучать зубами и, всхлипывая, рассказал:
– Нас тетя Люба хорошо накормила и показала, где в саду за домом самые лучшие яблони. Мы пошли и стали рвать яблоки. Потом дядя Сережа (сапожник) с женой сказали, что пойдут на речку искупаться, а я лег в траву и уснул. Было жарко. Бой начался сразу. Рвануло в нескольких местах. Закричала скотина, завизжали собаки. Среди дыма и грохота ничего нельзя было разобрать. Я остался в саду, как лежал в густой траве. Закрыл голову руками. Кругом все взрывалось, и один снаряд разорвался в глубине сада. И меня словно по ушам ударило. А потом было много пулеметных очередей, но я так оглох, что думал сначала, это кузнечики стрекочут. В саду меня ингуши и нашли. Всех оставшихся в живых станичников выволокли на улицу и погнали вместе со скотом в горы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153