Отпусти, говорю, с этим ведь не живут.
Не живут, говорит, это верно. А что ж с этим делают?
Собери волосы, говорит, разотри голову...
13х18, глянец.
Поддерживай, говорит. Не выпускай из рук. Пока догорит до пальцев.
И раздевает меня, как не человек. И я под руками его себя чувствую каким-то другим существом, не человеческим. Что там - вглядываюсь сквозь него - за тем небом, куда отлетают души незрячих детей и зверей? Он стоит передо мной голый во тьме, зияя, как пауза затянувшаяся между словами, между его ладонями, меж которыми - я.
И кажется, когда не станет его, он уйдет за край того неба. За тот край, за которым уже ничего нет. За который идти некому.
Нет никого и не будет ближе, он говорит. И раздевает меня с таким удивленным трепетом, как будто впервые видит - как жизнь. И обнимает, всем телом прижавшись, как будто меня у него отнимают - как жизнь.
Ну что ты, шепчу, я здесь, здесь, с тобой.
И входит в меня так долго, так медленно, что время, густея во мне, схватываясь, замирает, вздрагивая: он, я; он, я... И кажется, только там оно еще держится, перехватывая себя как дыханье.
Как ребенок, лежит там, во мне. Как любовь с ребенком. Как роды наоборот. Только боль не там, а впереди - за ним, над ним. Будто небо отклеивают от земли, эти белые нити. В нем. В этом ребенке-смертнике.
Песок, он говорит. Песок в глазах. У жизни в глазах песок.
На этом снимке. И здесь, где мы у окна, в размыве.
Три неоконченных смерти
Юг, похоже, Германии. Что-нибудь в этом роде. Вялая видимость. И рябит. Взгляд не приблизишь. Окраина города. Дом, внутренний дворик. Стол, на столе чашка с недопитым кофе. Белое сыплется с неба в черное. В этой ночи дыру. В чашку белую с черным дном. Припаркованные машины на тротуарах. Чуть присыпаны снегом. След куницы - к оранжевому пикапу. Они прикипают к днищу и что-то сосут - что? Об этом писали. Тормозную жидкость? Нет. Обмотку на проводах? Нет. Голова выныривает на миг из-под днища - лицом к небу: капельки глаз, как паяльный припой; рот, будто бритвой рассеченный, кровит. Лапой смахивает со рта припорашивающий снежок, замерла, вслушивается, нет ее.
Комната, метров тридцать квадратных. Книги, русские по преимуществу. Словари. Фотография: лицо мальчика: улыбка, уши, и вдруг - глаза, темные, от которых не по-людски светло. Кровать. Он лежит, лицом вмят в подушку. Виден лишь край глаза, во сне чуть приоткрытого. Возраст, насколько можно судить по этим фрагментам (глаз, угол губ - крупных, чувственных и жестких одновременно, рука, выпростанная, с ладонью где-то далеко в стороне от него, будто живет другой, не его жизнью, струны перебирая, пепел...), около сорока, похоже. И похоже - он же на фотографии. Он же, если то лицо вдвинуть в печь, вынуть и остудить в воде.
Спит. Глаз подрагивает. Ему кажется, что он управляет сном. Что плывет в нем, как в полузатопленном лабиринте. Всплывает, озирается по сторонам, в даль вглядывается и, погружаясь, плывет в выбранном направлении.
Она стоит на другом краю города, у распахнутого окна, смотрит в ночь, в снег падающий, бледно озарена, будто струясь вверх. Легкая, кажется, легче воздуха. Воздуха, по крайней мере того, которым дышит. Дышит, губы ее подрагивают от слов. Губы. Как у белого клоуна за кулисой, спиной к стене. И не прочесть по ним, искаженным нежностью, этой странной дрожью, пробегающей между ними, меж холодом и теплом, этой врожденной незарастающей дрожью.
"Lass mich, bitte, lass mich, - говорит она на родном в этот проем окна, в ночь. - Let me go, please, let me, - переходит она на английский, на котором с ним... - Отпусти меня, - шепчет по-русски, почти без акцента, - иди, иди... go, get free of me! Our souls remember too well the garden between them, which they were unable to enter, our bodies remember too well the miracles in this garden, where they met... No way. I disappear. And it would happen again and again. Heaven knows, why. It is stronger than me... Inside..."
И если смотреть сквозь снег на ладонь ее, на ее вращенье чуть впереди лица ее белого, чуть темнее, чем снег, как бы плывущего вверх, отчего кажется, что снег падает чуть быстрее, на волосы ее цвета весеннего света, жиденько желтого на снегу, если всмотреться в эти распахнутые, помаргивающие, уводящие в даль безлюдья глаза, кажется, задуманные искренне голубыми, с искоркой, и этот замысел все еще брезжит сквозь их горьковатую дымку, если бы можно было приблизить взгляд, даже не слыша, что она шепчет, водя ладонью в проеме перед собой... Да, как заклятье, как искаженное нежностью, против воли ее заклятье, больше похожее на мольбу.
Он вздрагивает во сне, он говорит - вниз, в подушку, перекидывая на ней голову со щеки на щеку, будто лицо о нее вытирает. "Ты, - говорит он сквозь зубы, - ты... Храни тебя - кто? Твой маленький бог с глазами талыми... С его одинокими крыльями... Подметая ими... Как осень. С оборванными. Облетевшими. Белыми. Зачем ты их обрываешь? Как лепестки, гадая... На ком? На ком... снежный. На боге..."
И так же вдруг умолкает, на долгом вдохе погружаясь и открывая глаза в яркой песочной комнате.
Золотой песок, струящийся в виде стен. Змеи. Похоже, пять. Похоже, потому что видны лишь кольца, точней, полукольца, выгнутые над песком и в песок уходящие, прошнуровывая его, как радуги. Замерли. Нет, чуть скользят. Ни хвостов, ни голов не видно - в песок занурены. Может, как раз под его ногами - босыми. Яркий пиктографический орнамент на коже. Чуть плывет. Что называется, открытый цвет. Эти, прошивающие песок, затаившиеся, - смертельны. А одна - вся на поверхности - дежурит, вьется медленною веревкой, искоса приглядываясь к нему, приподняв голову, сестра их, без яда. Тот же окрас, но тоненькая, толщиной с палец, а эти - с ногу, смертью накачанные до звона.
Ему кажется, он им владеет, сном. Он погружается внутрь себя, внутрь своего оцепенелого тела, но - осторожно, краем глаза следя за этой медленною веревкой, за ним следящей.
"Зачем? Зачем? - постанывает он в подушку. - Это не та, не та..."
"Get free, get free, - шепчет она, - let me go..." - дрожит у окна, шалью укутав голову, а уголки шали в кулачках держит, прижатых к горлу. И голова чуть набок, к плечу, и губы чуть приоткрыты.
Совсем по-русски, - он вздрагивает, - до щеми.
До щеми этих тугеньких грудок ее, примятых локтями, все еще молодых, все еще вверх глядящих, как и глаза ее - чуть снизу вверх, в близоруком порыве и в этой тщете его безысходной... Чуть примятые локтями, зажмуренные, слепые, не помнящие родства.
"Зачем, зачем..." - постанывая, он выскальзывает, как из кожи, из этой полости и всплывает в сумеречном пространстве, на голом, чуть покатом краю земли.
Свет вечерний горчичный. Море вдали, внизу. Мыс, утес. Перед въездом на мыс - двуколка. На козлах - царь, держит вожжи. Ни лица, ни одежд не видно. Некто рядом сидит, тоже неразличим. Советник, что ли? Он стоит чуть впереди лошадей, от царя справа. Неясно, ехал ли он на подводе вместе с ними или шел всю дорогу чуть впереди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68