ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И уходя распускает, уже в темноте, эту пряжу воды с серебрящейся нитью.
Ее не волнуют взволнованные ею одноклассники. Самых рьяных из них она поправляет, как поправляют прядь, застящую глаза, уводя ее за ухо.
Со временем она начинает слышать в себе некий посторонний фон, это гулко ветвистое эхо ее аристократического происхождения.
Поначалу она инстинктивно по-детски пытается уклониться, выпрямить слух, высвободиться из этого узорчатого пространства, разбегающегося, как трещины по стеклу.
Ее мучит смутное чувство: если бы их было двое, одна бы жила в узоре, а другая на воле... Она смотрит на воду, смеркающуюся меж коленей.
У нее русское имя. Она учит славянские языки. Те языки, к которым отошли их фамильные замки. Замки за занавесом. Теперь там музеи. Теперь она могла бы читать там таблички, слышать, о чем говорят. Могла бы, но теперь ей это уже не нужно.
А тогда, девочкой, когда с родителями плыла на байдарке, впереди мама, за спиной отец, узкая речка, и все сужалась, и уже были слышны голоса рыбаков, стоявших в воде в высоких резиновых сапогах с отворотами, и пение женщин, стиравших белье, подоткнувши подолы, и крики детей, съезжавших на спинах с обрыва в едко коричневых бурунах пыли, похожей на ту, которая выхлопывается облачком, когда давишь подошвой эти лесные сморчковые бомбочки, как называются? и - приглушенные, в сумерках - тех, пекших картошку в золе, их чужеземная речь со щекотным дымком и щипком и подцоком, и за излучиной, в небе - три белые башни их замка, наполненного этой же дивною речью, у которой одна туфля подбита гвоздиком, шаркает, а другая подвизгивает губчатой микропоркой.
Тогда хотела, а теперь ей это уже не нужно.
А потом пришло резкое отторжение этого фона. А потом он накатывал волнами. И она то подымалась, то опускалась вместе с волной. От смирения до гордыни.
А потом эти волны как-то исподволь начали схлестываться и идти с аритмичной одышкой. Как-то все передернулось вдруг - низ и верх, вдох и выдох, как под ладонью наперсточника, поди разбери.
И, наверно, тогда ее плечико начало приподниматься, а она - чуть крениться в сторону, отходя на обочину, к той несжатой полоске, что паче гордыни.
Тонкий ум нее, точёный, хорошо отточенный, как о зеркало клювом птица водит, прижимаясь к нему и скользя глазом.
Этот фон ведь в одном из смыслов сродни радиации. Излучение древа. Незримое, внутреннее, не выходящее за свои очертанья. Не коллективное и не личное бессознательное, а родовое. И как ни ветвись, не вывернешься; оно тобою приращивается. Нет на нем зелени, время иссохло, сновидческие наросты, фантомы, венеция пальцев, ночное свечение, белая с высолом кость.
И еще, - она пятится, гладя, как беличью шкурку, ладонью перед собой пустоту: это как свет реликтовый, только свет, а источника света давно уже нет.
Она прислоняется затылком к зеркалу, она закрывает глаза.
О эти скрипочки страдивари, эти скрипочки-женщины без смычка.
Они и ищут такие дома - с мягкой акустикой, с тихою ворожбой полусвета, с седовласым мастером, настоянном на молчаньи - там, в глубине, у камина.
Мастером, но не скрипичных дел.
Мастером возраста отца. С несуетливой большой ладонью, на которую, повернувшись к нему спиной, можно было бы положить голову в отсветах огня и на той же ладони проснуться.
Они вслушиваются в себя, эти скрипочки без смычка, подставляя себя под ветер.
Она лежит в своей комнате на полу на спине, прикрыв глаза. Ветерок вздувает и всасывает занавеску. Третий день она не выходит из дому, слушая Одиссею, а затем Илиаду; 60 часов непрерывного чтения, записанного на компакты.
А может, они так и задуманы, эти скрипочки - под ниточный ветер?
Она опаздывает. Это кафе при музее всегда переполнено. И официанты идут, закатив глаза, как Моисеи через пустыню, по сорок лет.
Няня его узнала, когда он вернулся к своей Пенелопе, на родину, Моисей.
Она говорит: Телемак мне тебя напомнил.
Почему вдруг? - спрашиваю.
Сжала мою ладонь в своей и отпустила, не отвечает. Бог его знает, что у нее на уме. Мое отношение к матери?
Опаздывает. Уже на три четверти. Странно. На нее не похоже. Обычно встречались под бой часов - то ближний, то дальний их перезвон. И это настолько вошло в обиход, что даже когда в тишине к губам ее прикасаюсь, он начинается исподволь, их перезвон, будто с дальних холмов, и смолкает, когда выпрямляюсь.
Вот она, наконец-то. Скользит меж людей, чуть кренясь, как обычно, как перо по бумаге, в черном распахнутом узком пальто до лодыжек, скользит еле зримыми галсами. Как Пьеро по бумаге. Без следа, симпатическими чернилами. Только в чьей руке? Ничьей.
Прости, говорит, у окулиста была, задержалась. Смотрели друг в друга, как в перископ. Стол, на столе перископ и две головы, припавшие к нему с двух сторон, и никого в кабинете. То есть он смотрел, а я видела - будто две луны, висящие на ресницах. Или две молекулы, однокомнатных, с непогашенным светом. На 40%, говорит, у Вас зрение село. В левом. А правый - в норме. Знаете, его улыбка всплывает над перископом, говорят, левый у нас - от отца, правый - от матери.
Вот, надевает очки, такой я теперь читатель, не очень, да?
Это смотря откуда смотреть. От нее - левый, от меня - правый. Симпатические чернила. От отца.
Она говорит: их тысячи, бегут из воды на берег, вертят руками, как веретено над собой, в виде яиц песочных, призрачных, на слюне. А потом будто другие тысячи подхватывают эти яйца-призраки и бегут в воду.
Крабы, она говорит. То, что мы имеем в виду, говоря крабы.
А если б этого слова не было, как бы ты их назвал?
Да, говорю, они похожи на письменность, у них боковой ход. Слева направо и справа налево, ивритом. Семь слоев чтения, как у Библии кабалистами.
А еще - крестоносцы в забралах. Или сварщики, постукивают клешней в ожидании синего пламени. В панцирь спеленаты, как младенцы, и рты пузырятся.
В обороне они берут мир в кавычки, указывая на небуквальный смысл происходящего...
В дни затменья их ангела они трахают насмерть своих дочерей и крохких, еще не прозревших внучек.
Они грызут ногти, глядя вдаль над собой. Сидя на теплых камнях под луной, их молебен ночной, их раденье. Они дуют в незримую дудку, раздвинув локти. Они пузырят слюну.
Они разноруки, как брачные узы: одна рука - женщина, грузная, чуть позади, прикрывает лицо, другая - поджарая, нервная, воин...
Нет, она давно уже смотрит в сторону, на голую белую стену, поворот ее шеи, чуть поджатые губы, и взгляд, как рассеянный свет, - и на стену ложится и на меня.
Нет, она говорит, я не об этом. Как бы ты их назвал, если б не было этого слова?
Медленно, издалека поворачивает ко мне лицо, и губы ее беззвучно как бы покусывают воздух.
Что, спрашиваю чуть слышно, что?
Sea shore, говорит, seashore, и рукой раскачивает в ритме прибоя с шорохом гравия, гальки, с крабами под мшистыми камнями на дне, которые чешет прибой - туда и обратно, будто головы тянет за волосы, выкорчевывая их защемленные, врытые по подбородок тела, вымывая из щелей крабов, безвольно болтающихся, как в невесомости, туда-сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68