ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Этот лес прекрасен своими деревьями, чьи корни пропитаны мускусом, исторгнутым лесными слонами во время течки..."
Нет, где же это? Попугай, принесенный во дворец дочерью царя Синхавикрама, рассказывает историю своей жизни. Родился он на дереве в окрестностях Гималаев, возможно, где-то здесь, чуть выше по теченью. Мать гибнет при родах, выкармливает его престарелый отец, которого давит в ладони некий влезший на дерево горец. Чудом спасшееся дитя, единственное со всего попугайного древа, подбирает аскет и передает его мудрецу Пуластьи, который рассказывает отшельникам историю былых рождений этого попугая. Начинается книга историй - любовей, страстей, воплощений - и недо и пере. В заключение Пуластья объявляет, что этот попугай и есть царь Синхавикрама, проклявший перед смертью свою дочь за недостойный выбор жениха. Услышав собственную историю, попугай выпархивает из мудрой ладони и, пройдя через вереницу промежуточных посадок, оказывается в ладони той самой принцессы, входящей во дворец. По-моему, я что-то переврал.
Вот:
"На западном берегу Пампы, невдалеке от семи пальм, разбитых некогда в щепы стрелою Рамы, стоит большое и старое дерево шалмали. Его подножье обвивает громадный питон, похожий на хобот слона - хранителя мира, и кажется, что оно опоясано глубоким рвом с водою. С его могучего ствола свисают клочья высохшей змеиной кожи, и кажется, что оно прикрыто плащом, который колеблет ветер. Бесчисленным множеством своих ветвей, которые тянутся во все стороны света, оно словно бы пытается измерить пространство, и кажется, что оно подражает увенчанному месяцем Шиве, когда тот в день гибели мира танцует танец тандаву..."
Нет. Где ж этот горец с красными, как сгустки крови, глазами из-под рыжих бровей?
Ага. Нашел.
"Между тем злодей горец, карабкаясь с ветки на ветку, постепенно добрался до нашего дупла и протянул внутрь свою руку, кисть которой пропахла мясом и кровью убитых лесных тварей, а ладонь покрылась рубцами от тугой тетивы лука, руку, ужасную, как туловище старой черной кобры, и похожую на палицу бога смерти. Этой рукой жестокий негодяй вытащил из дупла моего жалобно пищащего отца и, хотя тому удалось нанести несколько ответных ударов клювом, безжалостно придушил его. А меня, прикрытого отцовскими крыльями, - то ли из-за малости моего роста, то ли просто потому, что еще не настал час моей смерти, он - по счастью, не заметил. Убив моего отца, свернув ему шею набок и своротив голову, он бросил его на землю. Я падал вместе с отцом, прильнув к отцовской груди и свесив шею между его ног..."
Идет. С Верой.
"... и отполз в сторону от тела отца."
Лежим под деревом. У Веры коса, как солнечная тропинка, ведущая к бедру Ксении. А я в тени, на обочинке.
- Месяц, - говорит, - это не срок, и губ не смочить. Приезжайте в ноябре, мои комнаты будут свободны; хочу побродить по югу Индии пару месяцев.
Ксения рядом с нею, как дитя лежит. Вверх глядит - на горящие конфорочки. Облетают они, кружась, синими огоньками - мальчиками и девочками. Мальчиками на букву ы. И девочками на букву ж. Пустынчиками и женьшеньщинками.
Худенький сутулый пустынчик с большими ушами и улыбкой - как бы подбросившей их над собой, безоглядно. Родители всегда забирали его последним из лагерей летних. Живя на подслеповатом краю порыва советского счастья. Дети сидели на чемоданчиках. Их подхватывали вместе с детьми и увозили. Будто окошки в доме одно за другим гасли. И всегда оставалось одно, последнее, чуть растерянное в своей открытости к опустевшей жизни.
Голые железные сетки кроватей, как на донышке мира, и не души, только коротконогая тушка кастелянши с мужеподобным ортопедическим лицом и в таких же ботинках переваливается по тропинке, унося посеревшие наволочки, сочащиеся тоненькой струйкой пуха из-под руки. И оголяется, проступая повсюду, это пустынное костяное пространство с беззащитною детскою щемью, с этим жалобным пухом, летящим из-под руки - из-под этой подрубленной одутловатой ничейной руки - и уже отовсюду во все концы света летящим.
А где-то на другом краю мира - маленькая женьшеньщинка с бантом на голове, в белой кувшинке платьица и чуть косящих по сторонам сандалиях бродит по сумрачным галереям ее фамильного замка, в котором теперь музей, и никто их в этой, уже отгороженной от них стране, не окликнет - ни мать с отцом, сидящих в лодочке на берегу, ни деда, бродящего с нею по галереям. И она поводит своим чуть вздернутым плечиком, не выпуская руки, зажмуренной в теплой песчаной ладони деда.
- А что Амир? - говорю. - Рисует?
- Утром в Дели уехал, на рынок, с Клодом. Покупать цимбалы.
- Он разве играет?
- Да. Но это для Клода. Помочь выбрать. - Встает, сводит ладони, нагибает голову. - Пора. - Улыбается. - Свиданье у меня. - И, уже на ходу, обернувшись: - С Гангой.
Лежим. С закрытыми глазами. Глядим.
Я беру ее ладонь на ощупь в траве, она сворачивается клубочком в моей.
- Хорошо тебе? - спрашиваю, не открывая глаз.
- А я тебя не очень отягощаю, правда? - продолжает она.
- Правда, - говорю. - Не пора ли нам на свиданье?
- С рекой?
- Нет, друг к другу.
Не шелохнется. Так и лежим, покачиваясь на слепящих ресницах.
Глава пятая
В восемь открывалась наша утренняя кофейня с низкорослыми столиками по периметру и разноцветными топчанами с горками подушек вдоль стен.
Целыми днями на первом топчане под телевизором, похоже, единственном в округе, во всяком случае, в подобных местах, лежал одинокий посетитель - длинный размашистый египтянин с фараоньими очами и гнутым утесом носа.
Лежал он в набедренной марле, заложив руки за голову. Неподвижно. Глядя поверх сыплющего крупой экрана - в потолок.
Цепкий хрусталик Ксении пощипывал этот пир поверх прижатого к губам стакана с круто заваренной ярко-изумрудной мятой, на который щурился я поверх дымящейся чаши черного кофе, чувствуя, как откуда-то из потолка в меня проникает этот взгляд, переходящий на Ксению, и от нее - к нему, отсылающему его в потолок, и так далее.
- Сансара, - говорю, рисуя по воздуху пальцем этот наш круг.
- Да, - отвечает, - ты будешь перечной мятой. - Хочешь попробовать? - и протягивает мне стакан.
- А ты - зрачком египтянина? - и отодвигаю ее стакан. Она, прижмурив глаз, помахивает головой. - Что, ниже?
- А он, - спрашивает, доставая из рюкзака толстый немецкий путеводитель, - белизной потолка?
- Черный дух Белизны, - говорю, отхлебывая свой, черный.
Разворачиваем на столе карту, склоняемся над нею. Пора решать - едем мы или нет. И, если да, - куда. Вариантов несколько. Единодушный - никуда. И даже здесь, в Лахман Джуле, лучше бы не наматывать километры, а сесть на любом углу и просидеть месяц. Весь мир - вот, на расстояньи руки, а мы ею машем, наращивая движенье.
- Да, - говорю, - ты права, тем более, что не месяц уже, а - сколько?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68