А потом он сидит на пороге, а она обрывает листву, и когда она видит, что он начинает кунять, берет ветку потяжелей и, раскачав ее, запускает с навесом по воздуху, чтоб она шлепнулась у его ног. Он привычно вскидывает голову и кричит ей: "хэй! хэй!", - с каким-то гортанным фейерверком вслед, и смеется, оголяя желтые разболтанные зубы.
А в пять пополудни он преображен: на нем - английская колониальная форма и вместо шлема - фуражка с высокой тульей и длинным козырем. Идет, преображенец, и за ним - она с устланным коврами восьмиместным дощатым помостом, покачивающимся на спине.
Но это бывает нечасто, под заказ. А так - коротают вечер; он - в плетеной качалке, на нее смотрит; она, раскачивая голову, на него. И так шестьдесят лет.
Был еще муж, моложе ее лет на двадцать. Умер. Беспричинно. Несколько лет назад. Йогин - не их. Его подобрали двухмесячным в заповеднике. Что там случилось - можно только гадать. Еще немного подержат, поставят на ноги и отпустят. Имя ему, то есть судьбу, как и каждому здесь, выбирали со всей серьезностью - сверяя по звездам и дням.
Было около полдня. Мы поменялись местами с Ксенией. Йогин тут же просунул меж бревнышек свой фонендоскоп и причмокнул к моей груди. Я обнял его за шею, он нащупал хоботом мое ухо и, покручивая, посасывая и щекоча, начал нашептывать в него свои тихо гудящие мантры, искоса поглядывая на меня сквозь щель.
На тропинке показался велосипедист с бидонами по бокам и корзиной на багажнике. Молоко для Йогина, овощи для Денью. Уехал.
Появился другой. Папа, - указал на него пальцем Денью. Это был крепкий парень с редким лицом, от рожденья не знавшим улыбки. Он открыл вольер и, не оборачиваясь, пошел к соседней лачуге. Йогин засеменил за ним.
Он отвинтил кран, нащупав его где-то в траве, и, подняв шланг, стал поливать Йогина. Тот стоял, непринужденно заложив одну заднюю ногу за другую, в расклешенных штанах навырост, ковыряя носком небрежно расслабленной ноги землю. В такой вот умилительной позе.
Мы с Ксенией подсели на порог лачуги, замирая дыханьем от нежности, наблюдая. Он все норовил выудить шланг из рук угрюмого крепыша, и раз ему это удалось; за эти полминуты торжествующей самостоятельности он уделал и нас и себя и угрюмца, и, ликуя, воткнул этот шланг себе в рот, и смеялся и хрюкал, моргая.
Около двух слониха (настоящее имя которой не произносилось, Денью называл ее всякий раз по-иному; чаще всего - Кшетра, что означало некую мифическую территорию божественной силы, нечто вроде духовной атлантиды, или просто Дэви - богиня) вышагнула из стойла навстречу поднявшемуся из качалки Денью.
Он поднял руку, и она, колыхаясь, как студень, легла на живот рядом с коровами, стоящими с ветками во рту и флегматично глядящими вверх на ее чуть накрененный хребет. Денью пригласил нас рукой.
Мы и не чаяли такого счастья; вечность вплотную приблизила к нам лицо, задувая глаза. Жмурясь, мы взбирались на это вспученное дно пересохшего озера. Денью еще раз поднял руку, и Кшетра всплыла в небо.
Он шел впереди - как водолаз в тяжелом скафандре по дну; шланг ее хобота свисал с неба и терся о его спину.
Подойдя к спуску, гора накренилась и поползла вниз по крутой тропе, вьющейся в сумраке зарослей. Ксения качнулась вперед и обвила меня руками.
По пути Кшетра останавливалась, неторопливо зондируя хоботом глубь древесных крон, и на покрикивания Денью отвечала лишь снисходительно скошенным на него глазом. И вынимала хобот с недовязанным на его конце узлом, в котором подрагивала, лежа на спине, маленькая испуганная веточка.
Выйдя из сумрака на голые приречные буераки, мы проплыли горстку сиротливых лачуг, глядя сквозь расползшиеся дыры в крышах внутрь, на тени людей, сидящих на земляном полу у теплящегося очага, на детей, летящих из проема дверей бесконечным пчелиным роем и увязывающихся за хвостом плывущей поверх земли Кшетры.
Спешились. Но это ни с чем не сравнимое чувство еще оставалось в теле. Эта мерно раскачивающаяся под тобою гора. Меру мира. По преданью, гора эта, кстати, находилась где-то в этих краях. И потом - это чувство, когда телом к телу, без попон и помостов; только кожа - на ней, и на мне - только узкие плавки. И потом - эта мощь, эти тонны обкатанных валунов в прорезиненном парком мешке под тобою ворочаются. И какое-то целомудрие - целостность мудрости - этой мощи во всем.
Целостность мудрости самоиронии. Даже в этом вульгарном, казалось бы, пренебреженьи к приличью: эти розовые, тулузные, вяло похлопывающие на ходу ладони вульвы; этот плотоядный поводырь лица - и лингам и йони одновременно; эта беззвучно смеющаяся руина рта; и даже эти маленькие глазки - как горькая усмешка мудрости над пресловутым зеркалом души.
Ксения с Денью присели на камень у воды. Мы с Кшетрой вошли в поток - каждый в свою меру, и завалились.
Когда я выходил из воды, одной ногой уже опираясь на травянистый берег, маленькая вертлявая змейка, борясь с течением, мазнула по щиколотке, я - похолодев - выдернул из воды ногу. Точнее, выдернул и похолодел, глядя: не такая уж маленькая, и вся - из смерти.
Стайка детей, вившихся вокруг Ксении, выкатилась из ложбины меж нами, как печеная картошка, и теперь обкатывала меня.
Один из них, посмелей, вышагнул вперед и согнул руку в локте, напрягая размазанную сопельку мускула. И, разогнув, указал на меня - теперь, мол, ты. И, хотя мои успехи в этом деле немногим отличались от его, это вызвало шквальное ликованье. Первый и последний раз в моей жизни я был безоговорочно опознан как Геракл. В этой стране - духовного мускула и струйного тела - это было абсурдно вдвойне. А они, ликуя, требовали повтора, и я гнулся, впрягаясь в эти идиотичные позы, обузданные руками, защелкнутыми на замок.
Ксения поглядывала на меня из-под ладони.
До пяти оставалось чуть больше часа, мы пошли в деревушку пообедать. Единственная харчевня стояла у дороги: стол со скамьями в сумраке хижины и кухня, открытая улице, как бы на сценке, слева от порога. На этой сценке на корточках сидит повар в окруженьи черных лоханей, каждая - на своем, облизывающем ее с исподу, огне. В одной створаживается молоко, в другой тушатся овощи, в третьей кипящее масло, в четвертую он заглядывает, приподняв крышку, и, сыпанув что-то в щель, перекидывает кисти рук, не сходя с места, к пятой. Пятки сомкнуты, подбородок лежит на коленях. Для кого эта музыка? Ни души вокруг.
В пять мы поднялись на диковинный остов лестничной площадки с припаркованной к ней Кшетрой и сидящим на ней, уже на помосте, застланном узорчатой красной попоной, камуфляжным колонизатором. Денью - впереди, мы - свесив ноги по правому борту. Двинулись.
Я ожидал леопардов и тигров, вглядывался меж деревьев. На заросших участках пути Денью приподнимал над головой ветви и передавал их мне через голову Ксении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68