.. Не встать мне больше, сынок...
Несколько недель спустя сестра сообщила, что мать скончалась в больнице, и я поехал проститься. Сколько я стоял перед застывшим телом матери, не помню. Как она заботилась о нас, детях! А было нас пятеро братьев и четыре сестры. И мать всегда успевала накормить, обшить и обстирать всех. Малограмотная женщина, с загрубелыми от неустанного труда руками, она обладала добрым, отзывчивым сердцем, способностью вовремя сказать нужное слово, мягко приструнить, когда кто-то из нас делал глупости или плохо вел себя, подбодрить, когда у тебя что-то не ладилось. Мы любили ее, оберегали, как могли, помогали в ее трудном деле - хозяйки, всегда занятой до поздней ночи...
Кто-то из служителей больницы подошел и тронул меня за рукав: "Пора". Я очнулся и в последний раз поцеловал исхудавшее до неузнаваемости лицо матери...
- Мама была похоронена, - рассказывала потом сестра Зина, - как и другие умершие от дистрофии ленинградцы: завернули в старенькое одеяло и на салазках отвезли на Волковское кладбище.
И по сей день никто из нас, ее детей, оставшихся после войны в живых, не смог отыскать ее могилу.
Вскоре до меня дошло еще одно, не менее скорбное известие. По доносу предателя фашисты расстреляли в Стругах Красных моего старшего брата, Николая. Ему было предъявлено единственное обвинение - принадлежность к Коммунистической партии. Хотя формально брат в партии не состоял, ни на допросах, ни перед расстрелом он не стал рассеивать заблуждение врагов видимо, гордился тем, что его признали коммунистом. Таковым он и был по своим убеждениям.
3
От Пушкинской улицы, мимо Московского вокзала и по площади Александра Невского, а затем вдоль Невы по проспекту Обуховской обороны и до Щемиловки, где был назначен пункт сбора и большого привала, полк шел медленно, с трудом. Казалось, усталых людей в военных шинелях несет каким-то слабым течением к обрыву, с которого потом сбросит в бурно кипящий котел. Фактически так оно и было. Рубеж от Ижорского завода до Невы был похож на котел, где чудовищная машина войны перемалывала полки и дивизии. Заняв удобные позиции и сосредоточив большие силы, хорошо вооруженные гитлеровцы почти в упор стреляли в наступавших советских бойцов, предпринимавших попытки прорвать кольцо вражеской блокады, очистить от неприятеля хотя бы тот "коридор", по которому проходила спасительная железная дорога, чтобы можно было вывозить истощенных жителей города и доставлять в Ленинград продовольствие, оружие, боеприпасы...
Шли мы вдоль Невы вымотавшиеся, озабоченные. Мысленно я спрашивал сам себя: "Хватит ли сил, чтобы выстоять? Придет ли помощь, а если придет, то когда? Или нам самим надо разрывать железное кольцо врага? Судя по всему, рассуждал я, - на большую помощь в ближайшее время рассчитывать не приходится. Ведь трудно всюду. Москве тоже грозит опасность. Фашистские полчища забираются все дальше и дальше в глубь страны..." И все-таки где-то в душе теплилась надежда. Ведь сумели же наши войска недавно освободить Тихвин!
А люди в Ленинграде умирали и умирали. В сентябре и октябре было еще терпимо, а с ноября голод цепко брал за горло почти каждого. В обиход ленинградцев вошло страшное слово "дистрофия", от которой люди гибли, точно от чумы. Тогда мы не знали числа умерших от этой болезни, но теперь знаем: после войны цифры были опубликованы. Больно их называть. В ноябре сорок первого года умерло одиннадцать тысяч восемьдесят пять человек, в декабре пятьдесят два тысячи восемьсот восемьдесят один, а в январе и феврале сорок второго года - сто девяносто девять тысяч сто восемьдесят семь человек. В ноябре в день умирало примерно триста семьдесят человек, в декабре - тысяча семьсот шестьдесят два, а в январе и феврале сорок второго года - по нескольку тысяч...
Понимают ли серьезность положения бойцы, с которыми мы идем на такое ответственное дело? И взгляд мой упал на политрука первой роты Евгения Васильевича Богданова, который шел, чуть опередив меня, так глубоко погруженный в свои мысли, что, когда я его окликнул, он вздрогнул.
До войны Богданов был парторгом на кожевенном заводе "Скорохода". Вот я и решил поговорить с ним о настроении бойцов в роте: каково их душевное состояние?
Мой вопрос не застал Богданова врасплох. Но ответ был лаконичен и неутешителен:
- Состояние угнетенное.
- А у вас самого какое?
- Сейчас трудно, а будет еще труднее. Надо выдержать.
- Ваше мнение разделяют все в роте?
- Нет. Рота пополнилась в Ораниенбауме. Есть люди, которые открыто говорят, что наши попытки прорвать блокаду ни к чему не приведут.
- Им возражает кто-нибудь в роте, кроме вас?
- Никишин заявил: "Если суждено умереть, то лучше умереть героем".
- Вы не пробовали поговорить с народом?
- Думаю это сделать по прибытии в Понтонную.
Разговор с Богдановым несколько успокоил меня: молодой политрук был откровенен, тверд, вел себя разумно. Когда пришли на станцию Понтонная, я поговорил с комиссаром полка Алексеевым и попросил обратить внимание на пополнение, прикрепив к каждому из них коммуниста.
Когда полк поздним вечером дошел до Щемиловки, чтобы отсюда начать заключительную часть марша, в городе завыла сирена: воздушная тревога! По темному небу заскользили лучи прожекторов. Застучали зенитки. А с юга нарастал гул моторов вражеских бомбардировщиков. Где-то в городе начали рваться сброшенные фашистами бомбы.
- Ва-ар-ва-ры! - выкрикнул кто-то из бойцов.
Да, сбрасывать бомбы на мирное население, разрушать город, снискавший всемирную славу, могли только каннибалы XX века - фашисты.
4
На станцию Понтонная полк прибыл глубокой ночью. К счастью, разместили нас в большом теплом кирпичном доме. В этом же доме временно поселился и политотдел дивизии, куда я и направился, намереваясь узнать, где находится штаб дивизии. Здесь я застал начальника политотдела, батальонного комиссара И. Е. Ипатова и уже устроившихся кто как мог секретаря партийной комиссии Г. Тернового, инструкторов Г. Смыкунова, А. Тихвинского, И. Мирлина, М. Страхова.
- Садись, пока не остыл чай и есть сахар, - немного окая на уральский манер, пригласил меня Ипатов, - а искать штаб дивизии сейчас не советую. Тут пока неразбериха, к тому же чертовски темно.
Иван Евграфович Ипатов к нам в дивизию прибыл с Ленинских партийных курсов, которые были открыты в Ленинграде незадолго до начала войны. Как сугубо штатский человек, был прост в обращении, не любил чинопочитании. Поэтому разговаривать с ним было легко. Я откровенно рассказал ему о трудном для душевного состояния бойцов переходе через Ленинград, о настроениях в полку, о пополнении.
От Ипатова узнал, что наш полк займет позиции во втором эшелоне, в бой вступит лишь после тщательной подготовки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Несколько недель спустя сестра сообщила, что мать скончалась в больнице, и я поехал проститься. Сколько я стоял перед застывшим телом матери, не помню. Как она заботилась о нас, детях! А было нас пятеро братьев и четыре сестры. И мать всегда успевала накормить, обшить и обстирать всех. Малограмотная женщина, с загрубелыми от неустанного труда руками, она обладала добрым, отзывчивым сердцем, способностью вовремя сказать нужное слово, мягко приструнить, когда кто-то из нас делал глупости или плохо вел себя, подбодрить, когда у тебя что-то не ладилось. Мы любили ее, оберегали, как могли, помогали в ее трудном деле - хозяйки, всегда занятой до поздней ночи...
Кто-то из служителей больницы подошел и тронул меня за рукав: "Пора". Я очнулся и в последний раз поцеловал исхудавшее до неузнаваемости лицо матери...
- Мама была похоронена, - рассказывала потом сестра Зина, - как и другие умершие от дистрофии ленинградцы: завернули в старенькое одеяло и на салазках отвезли на Волковское кладбище.
И по сей день никто из нас, ее детей, оставшихся после войны в живых, не смог отыскать ее могилу.
Вскоре до меня дошло еще одно, не менее скорбное известие. По доносу предателя фашисты расстреляли в Стругах Красных моего старшего брата, Николая. Ему было предъявлено единственное обвинение - принадлежность к Коммунистической партии. Хотя формально брат в партии не состоял, ни на допросах, ни перед расстрелом он не стал рассеивать заблуждение врагов видимо, гордился тем, что его признали коммунистом. Таковым он и был по своим убеждениям.
3
От Пушкинской улицы, мимо Московского вокзала и по площади Александра Невского, а затем вдоль Невы по проспекту Обуховской обороны и до Щемиловки, где был назначен пункт сбора и большого привала, полк шел медленно, с трудом. Казалось, усталых людей в военных шинелях несет каким-то слабым течением к обрыву, с которого потом сбросит в бурно кипящий котел. Фактически так оно и было. Рубеж от Ижорского завода до Невы был похож на котел, где чудовищная машина войны перемалывала полки и дивизии. Заняв удобные позиции и сосредоточив большие силы, хорошо вооруженные гитлеровцы почти в упор стреляли в наступавших советских бойцов, предпринимавших попытки прорвать кольцо вражеской блокады, очистить от неприятеля хотя бы тот "коридор", по которому проходила спасительная железная дорога, чтобы можно было вывозить истощенных жителей города и доставлять в Ленинград продовольствие, оружие, боеприпасы...
Шли мы вдоль Невы вымотавшиеся, озабоченные. Мысленно я спрашивал сам себя: "Хватит ли сил, чтобы выстоять? Придет ли помощь, а если придет, то когда? Или нам самим надо разрывать железное кольцо врага? Судя по всему, рассуждал я, - на большую помощь в ближайшее время рассчитывать не приходится. Ведь трудно всюду. Москве тоже грозит опасность. Фашистские полчища забираются все дальше и дальше в глубь страны..." И все-таки где-то в душе теплилась надежда. Ведь сумели же наши войска недавно освободить Тихвин!
А люди в Ленинграде умирали и умирали. В сентябре и октябре было еще терпимо, а с ноября голод цепко брал за горло почти каждого. В обиход ленинградцев вошло страшное слово "дистрофия", от которой люди гибли, точно от чумы. Тогда мы не знали числа умерших от этой болезни, но теперь знаем: после войны цифры были опубликованы. Больно их называть. В ноябре сорок первого года умерло одиннадцать тысяч восемьдесят пять человек, в декабре пятьдесят два тысячи восемьсот восемьдесят один, а в январе и феврале сорок второго года - сто девяносто девять тысяч сто восемьдесят семь человек. В ноябре в день умирало примерно триста семьдесят человек, в декабре - тысяча семьсот шестьдесят два, а в январе и феврале сорок второго года - по нескольку тысяч...
Понимают ли серьезность положения бойцы, с которыми мы идем на такое ответственное дело? И взгляд мой упал на политрука первой роты Евгения Васильевича Богданова, который шел, чуть опередив меня, так глубоко погруженный в свои мысли, что, когда я его окликнул, он вздрогнул.
До войны Богданов был парторгом на кожевенном заводе "Скорохода". Вот я и решил поговорить с ним о настроении бойцов в роте: каково их душевное состояние?
Мой вопрос не застал Богданова врасплох. Но ответ был лаконичен и неутешителен:
- Состояние угнетенное.
- А у вас самого какое?
- Сейчас трудно, а будет еще труднее. Надо выдержать.
- Ваше мнение разделяют все в роте?
- Нет. Рота пополнилась в Ораниенбауме. Есть люди, которые открыто говорят, что наши попытки прорвать блокаду ни к чему не приведут.
- Им возражает кто-нибудь в роте, кроме вас?
- Никишин заявил: "Если суждено умереть, то лучше умереть героем".
- Вы не пробовали поговорить с народом?
- Думаю это сделать по прибытии в Понтонную.
Разговор с Богдановым несколько успокоил меня: молодой политрук был откровенен, тверд, вел себя разумно. Когда пришли на станцию Понтонная, я поговорил с комиссаром полка Алексеевым и попросил обратить внимание на пополнение, прикрепив к каждому из них коммуниста.
Когда полк поздним вечером дошел до Щемиловки, чтобы отсюда начать заключительную часть марша, в городе завыла сирена: воздушная тревога! По темному небу заскользили лучи прожекторов. Застучали зенитки. А с юга нарастал гул моторов вражеских бомбардировщиков. Где-то в городе начали рваться сброшенные фашистами бомбы.
- Ва-ар-ва-ры! - выкрикнул кто-то из бойцов.
Да, сбрасывать бомбы на мирное население, разрушать город, снискавший всемирную славу, могли только каннибалы XX века - фашисты.
4
На станцию Понтонная полк прибыл глубокой ночью. К счастью, разместили нас в большом теплом кирпичном доме. В этом же доме временно поселился и политотдел дивизии, куда я и направился, намереваясь узнать, где находится штаб дивизии. Здесь я застал начальника политотдела, батальонного комиссара И. Е. Ипатова и уже устроившихся кто как мог секретаря партийной комиссии Г. Тернового, инструкторов Г. Смыкунова, А. Тихвинского, И. Мирлина, М. Страхова.
- Садись, пока не остыл чай и есть сахар, - немного окая на уральский манер, пригласил меня Ипатов, - а искать штаб дивизии сейчас не советую. Тут пока неразбериха, к тому же чертовски темно.
Иван Евграфович Ипатов к нам в дивизию прибыл с Ленинских партийных курсов, которые были открыты в Ленинграде незадолго до начала войны. Как сугубо штатский человек, был прост в обращении, не любил чинопочитании. Поэтому разговаривать с ним было легко. Я откровенно рассказал ему о трудном для душевного состояния бойцов переходе через Ленинград, о настроениях в полку, о пополнении.
От Ипатова узнал, что наш полк займет позиции во втором эшелоне, в бой вступит лишь после тщательной подготовки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92