Что же я тут могу?
– Как можно, батюшка! Вы совсем меня иначе поняли, – выговорил Шумский, но видя, что Аракчеев предполагает именно то, что и должно было быть, если бы не ночное дежурство фон Энзе, Шумский невольно усмехнулся догадливости отца:
– Я проник в дом барона, – прибавил он, – чтобы только чаще видеть ее и заставить себя полюбить.
– Так в чем же дело? – все-таки с удивлением произнес граф.
– Я хочу просить вашего благословения.
– Жениться?! – воскликнул Аракчеев. – Ты? На год не венчают. Ведь на всю жизнь венчают.
– Точно так-с, но я… я ее люблю…
Аракчеев замолчал и думал. Наступила пауза.
– Да ведь она же чухонка, не нашей веры! – выговорил он наконец.
Шумский слегка пожал плечами.
– Что ж из этого-с? Все-таки христианка.
– Христианка? – выговорил Аракчеев и стал качать головой. – Вот что значит ничему-то не учиться и ничего не ведать. Да знаешь ли ты, что есть христиане хуже татарина и жида. Знаешь ли ты, молокосос, что такое протестант, что такое лютеранин, знаешь ли ты, что будь я Всероссийский Царь, я бы всех их искоренил, а уж изгнал бы из империи беспременно. – Аракчеев подумал и заговорил глубокомысленно. – Слушай меня. Войдем мы с тобою, – к примеру буду я говорить, – в храм Божий, и будут православные люди стоять, креститься и земные поклоны класть. Ну, вот, мы стоим с ними и тоже молимся. Понимаешь?
– Понимаю, – протянул Шумский, ничего, конечно, не понимая. Он знал только, что Аракчеев любил изредка говорить затейливыми аллегориями, и они всегда выходили у него чрезвычайно своеобразными.
– Ну, вот, мы стоим в храме и видим: стоит в уголке человек, не крестится, не молится, стоит, разиня рот, приглядывается и прислушивается – ничего не понимает, совсем он тут, как отрезанный ломоть, не про него, стало быть, служба, литургия ли, вечерня ли – все равно. А другой человек в другом углу стоит, кулаками на алтарь грозится, рычит, ругается, надо всеми насмехается. Как ты думаешь, который из них хуже?!
Шумский едва заметно двинул плечом и крепко сжал губы, чтобы скрыть невольно проскользнувшую улыбку, а затем выговорил сдавленным голосом, чтобы не рассмеяться:
– Хуже вестимо… который ругается.
– Ну, вот! который стоит в уголке смирно, это, будем к примеру говорить, мухамеданин, он своей веры, ему в нашей ничего не понятно, а человек, который богохульничает да ругается, это протестант – лютеранец, он же и вольтерьянец, или сквернослов и сквернодумец. Он, стало быть, был христианин, но свихнулся сердцем и разумом навольничал, всю религию наизнанку вывернул, или свою собственную измыслил, да и бахвалится ею. Он изувер, еретик, его повесить мало! Язычники, коих Господь Иисус Христос, во ад сойдя, взыскал ради спасения, будут в раю, а этим лютерьянцам и всяким иным поганцам никогда царствия Божия не удостоиться. Вот тебе что такое твоя чухонка-невеста. Соберись ты на турчанке жениться, я бы сказал: окрестить ее и концы в воду. А лютерьянка твоя, считая себя христианкой, не захочет веру менять. Ведь не захочет?
– Я об этом, батюшка, еще не спрашивал.
– Так спроси.
– Не думаю, – тотчас же прибавил Шумский, боясь, что может возникнуть новая помеха, и предпочитая тотчас же разрубить, завязываемый Аракчеевым узел.
– Полагаю, батюшка, она от своей веры не отступится ни за что на свете.
– Ну, так как же тогда? Я уж не знаю…
– Мне, батюшка, хоть пулю в лоб.
– Какую пулю?
– Если мне не жениться на баронессе, так просто хоть застрелиться.
– Я тебе, сударь мой, раз тысячу сказывал, когда еще ты махонький был, – вдруг мерно, и оттягивая, заговорил Аракчеев и начал пристукивать согнутыми пальцами себе по колену как бы в такт словам. – Всегда сказывал: не смей ты меня пужать! Я не баба, и ты не из таких молодцов. На это дух нужен, хоть оно и грешное дело. А у тебя такого духу никогда не бывало. Настасью Федоровну пужай пистолетами и саблями, хоть пушками. А меня оставь. Да и что ж! Застрелишься, я только плюну. Самоубийца – дурень, а дурням и родиться бы не след.
– Я не пугаю, – тихо произнес Шумский. – Я так, к слову сказываю, что очень мне будет мудрено. Я не могу себе представить жизнь без нее, я ее обожаю.
– Так и сказывай, а не грозись. Это мы дело разберем. Если я вызовусь быть ее крестным отцом, да государь пообещается быть на свадьбе, то, известно дело, обернется иначе и легко, может быть, что твой чухонец на все согласится. А она, девица, ничего в этом не смыслит и ей, конечно, все веры равны. Девица в религии и в других науках ни уха, ни рыла не смыслит: это совсем не про бабу и писано.
Но Шумский, слушая, думал:
«Ева в религии побольше тебя смыслит».
– Ну, а главное… – продолжал граф. – Скажи мне: что, кроткая она нравом, тихая и скромная?
– Как ангел! – воскликнул Шумский.
– Ангел! Так! На один лад! Как втюрился, так ему и ангел. А я тебе скажу: всякая девка – щенок, а всякий щенок – будущий пес. И всякая-то баба – завсегда пес. Вот я женился на девице Хомутовой, стало, из истинного семейства дворянского. А сам знаешь, где она. Пожила со мною два года, да и ушла – и соломенная вдова. А и приди она ко мне, так я ее полицией спроважу на сторону. А ведь тоже венчались, в храме стояли, вокруг аналоя ходили, все, что полагается проделали, всякие клятвы приносили. А что из этого вышло? Мне она тоже была до свадьбы ангелом, а затем тотчас же стала рычать и лаяться псой. Вот так-то, смотри, и ты не женись.
Шумский молчал, совершенно не зная, что отвечать, так как очень хорошо знал, что жена графа покинула мужа вследствие его грубого обращения с ней.
– Все-таки, Михаил, обождем, – заговорил Аракчеев мягким голосом, которым говорил с сыном крайне редко.
Одно уже имя Шуйского, произнесенное им, свидетельствовало, что на графа вдруг напал стих нежности, который был как-то даже и не к лицу ему.
– Спешить не будем. Они – дворяне, хотя достояния у них мало, но это не нужно. Мое будет твоим. Все-таки они – прирожденные бароны, хоть и чухонские. Она точно, на чьи глаза красавица. На мои глаза она смахивает на какую-то овцу белобрысую. Видал я за границей – такие золоторунные овцы есть. Но нравиться она может; лицом и глазами как будто и красавица. Да это твое дело. Я только потребую к себе почтение и послушание. Чтобы слово мое для нее было святым словом. От нее я потребую больше почитания, чем от тебя. Ты все-таки парень молодой, мужчина, а она – баба. Ты прыгаешь и скачешь без узды, потому что я не пожелал на тебя ее нацепить, волю тебе давал и даю. А бабе твоей я воли не дам. Чтобы она в Грузине и предо мною и, наипаче, перед Настасьей Федоровной ходила неслышно, была тише воды, ниже травы! Ну, стало, дай мне подумать и явись за моим решением.
– Когда позволите мне наведаться, батюшка? – выговорил Шумский, смущаясь видимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
– Как можно, батюшка! Вы совсем меня иначе поняли, – выговорил Шумский, но видя, что Аракчеев предполагает именно то, что и должно было быть, если бы не ночное дежурство фон Энзе, Шумский невольно усмехнулся догадливости отца:
– Я проник в дом барона, – прибавил он, – чтобы только чаще видеть ее и заставить себя полюбить.
– Так в чем же дело? – все-таки с удивлением произнес граф.
– Я хочу просить вашего благословения.
– Жениться?! – воскликнул Аракчеев. – Ты? На год не венчают. Ведь на всю жизнь венчают.
– Точно так-с, но я… я ее люблю…
Аракчеев замолчал и думал. Наступила пауза.
– Да ведь она же чухонка, не нашей веры! – выговорил он наконец.
Шумский слегка пожал плечами.
– Что ж из этого-с? Все-таки христианка.
– Христианка? – выговорил Аракчеев и стал качать головой. – Вот что значит ничему-то не учиться и ничего не ведать. Да знаешь ли ты, что есть христиане хуже татарина и жида. Знаешь ли ты, молокосос, что такое протестант, что такое лютеранин, знаешь ли ты, что будь я Всероссийский Царь, я бы всех их искоренил, а уж изгнал бы из империи беспременно. – Аракчеев подумал и заговорил глубокомысленно. – Слушай меня. Войдем мы с тобою, – к примеру буду я говорить, – в храм Божий, и будут православные люди стоять, креститься и земные поклоны класть. Ну, вот, мы стоим с ними и тоже молимся. Понимаешь?
– Понимаю, – протянул Шумский, ничего, конечно, не понимая. Он знал только, что Аракчеев любил изредка говорить затейливыми аллегориями, и они всегда выходили у него чрезвычайно своеобразными.
– Ну, вот, мы стоим в храме и видим: стоит в уголке человек, не крестится, не молится, стоит, разиня рот, приглядывается и прислушивается – ничего не понимает, совсем он тут, как отрезанный ломоть, не про него, стало быть, служба, литургия ли, вечерня ли – все равно. А другой человек в другом углу стоит, кулаками на алтарь грозится, рычит, ругается, надо всеми насмехается. Как ты думаешь, который из них хуже?!
Шумский едва заметно двинул плечом и крепко сжал губы, чтобы скрыть невольно проскользнувшую улыбку, а затем выговорил сдавленным голосом, чтобы не рассмеяться:
– Хуже вестимо… который ругается.
– Ну, вот! который стоит в уголке смирно, это, будем к примеру говорить, мухамеданин, он своей веры, ему в нашей ничего не понятно, а человек, который богохульничает да ругается, это протестант – лютеранец, он же и вольтерьянец, или сквернослов и сквернодумец. Он, стало быть, был христианин, но свихнулся сердцем и разумом навольничал, всю религию наизнанку вывернул, или свою собственную измыслил, да и бахвалится ею. Он изувер, еретик, его повесить мало! Язычники, коих Господь Иисус Христос, во ад сойдя, взыскал ради спасения, будут в раю, а этим лютерьянцам и всяким иным поганцам никогда царствия Божия не удостоиться. Вот тебе что такое твоя чухонка-невеста. Соберись ты на турчанке жениться, я бы сказал: окрестить ее и концы в воду. А лютерьянка твоя, считая себя христианкой, не захочет веру менять. Ведь не захочет?
– Я об этом, батюшка, еще не спрашивал.
– Так спроси.
– Не думаю, – тотчас же прибавил Шумский, боясь, что может возникнуть новая помеха, и предпочитая тотчас же разрубить, завязываемый Аракчеевым узел.
– Полагаю, батюшка, она от своей веры не отступится ни за что на свете.
– Ну, так как же тогда? Я уж не знаю…
– Мне, батюшка, хоть пулю в лоб.
– Какую пулю?
– Если мне не жениться на баронессе, так просто хоть застрелиться.
– Я тебе, сударь мой, раз тысячу сказывал, когда еще ты махонький был, – вдруг мерно, и оттягивая, заговорил Аракчеев и начал пристукивать согнутыми пальцами себе по колену как бы в такт словам. – Всегда сказывал: не смей ты меня пужать! Я не баба, и ты не из таких молодцов. На это дух нужен, хоть оно и грешное дело. А у тебя такого духу никогда не бывало. Настасью Федоровну пужай пистолетами и саблями, хоть пушками. А меня оставь. Да и что ж! Застрелишься, я только плюну. Самоубийца – дурень, а дурням и родиться бы не след.
– Я не пугаю, – тихо произнес Шумский. – Я так, к слову сказываю, что очень мне будет мудрено. Я не могу себе представить жизнь без нее, я ее обожаю.
– Так и сказывай, а не грозись. Это мы дело разберем. Если я вызовусь быть ее крестным отцом, да государь пообещается быть на свадьбе, то, известно дело, обернется иначе и легко, может быть, что твой чухонец на все согласится. А она, девица, ничего в этом не смыслит и ей, конечно, все веры равны. Девица в религии и в других науках ни уха, ни рыла не смыслит: это совсем не про бабу и писано.
Но Шумский, слушая, думал:
«Ева в религии побольше тебя смыслит».
– Ну, а главное… – продолжал граф. – Скажи мне: что, кроткая она нравом, тихая и скромная?
– Как ангел! – воскликнул Шумский.
– Ангел! Так! На один лад! Как втюрился, так ему и ангел. А я тебе скажу: всякая девка – щенок, а всякий щенок – будущий пес. И всякая-то баба – завсегда пес. Вот я женился на девице Хомутовой, стало, из истинного семейства дворянского. А сам знаешь, где она. Пожила со мною два года, да и ушла – и соломенная вдова. А и приди она ко мне, так я ее полицией спроважу на сторону. А ведь тоже венчались, в храме стояли, вокруг аналоя ходили, все, что полагается проделали, всякие клятвы приносили. А что из этого вышло? Мне она тоже была до свадьбы ангелом, а затем тотчас же стала рычать и лаяться псой. Вот так-то, смотри, и ты не женись.
Шумский молчал, совершенно не зная, что отвечать, так как очень хорошо знал, что жена графа покинула мужа вследствие его грубого обращения с ней.
– Все-таки, Михаил, обождем, – заговорил Аракчеев мягким голосом, которым говорил с сыном крайне редко.
Одно уже имя Шуйского, произнесенное им, свидетельствовало, что на графа вдруг напал стих нежности, который был как-то даже и не к лицу ему.
– Спешить не будем. Они – дворяне, хотя достояния у них мало, но это не нужно. Мое будет твоим. Все-таки они – прирожденные бароны, хоть и чухонские. Она точно, на чьи глаза красавица. На мои глаза она смахивает на какую-то овцу белобрысую. Видал я за границей – такие золоторунные овцы есть. Но нравиться она может; лицом и глазами как будто и красавица. Да это твое дело. Я только потребую к себе почтение и послушание. Чтобы слово мое для нее было святым словом. От нее я потребую больше почитания, чем от тебя. Ты все-таки парень молодой, мужчина, а она – баба. Ты прыгаешь и скачешь без узды, потому что я не пожелал на тебя ее нацепить, волю тебе давал и даю. А бабе твоей я воли не дам. Чтобы она в Грузине и предо мною и, наипаче, перед Настасьей Федоровной ходила неслышно, была тише воды, ниже травы! Ну, стало, дай мне подумать и явись за моим решением.
– Когда позволите мне наведаться, батюшка? – выговорил Шумский, смущаясь видимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80