Из двух оставшихся братьев прочили на княжение крутоватого, не по годам властного Андрея. Брат его Иван, мягкий сердцем книгочей и затворник, снискавший прозвища «Милостивый» и «Красный», сам отказывался от великокняжеского стола. Но та же беспощадная язва унесла Андрея, когда еще оплакивали Симеона Гордого. Невольно пришлось Ивану Милостивому принять государский венец, а затем, по московскому обычаю, он передал его сыну Димитрию. Сам Владимир никогда не помышлял о государском столе, служил брату как вассал, вполне удовлетворяясь тем, что в договорных грамотах Москвы он равняется с великими князьями тверским, рязанским, нижегородским, именуясь, как и они, «младшим братом» Донского. Но не всех такое положение устраивает: иной раз бояре зудят – в тех же грамотах сказано, что обязаны они следовать боярам Донского – идут ли те в военный поход, поднимают ли народ в вотчинах на иное государское дело. Видишь ли, им то в обиду – не первые в великом княжестве, а вроде как подчиненные. Да без того не то что порядка – жизни не станет. Не одних бояр – и жену доводилось приструнивать. Дошло однажды до Владимира, что в отсутствие князей Елена в церкви норовила стать впереди Евдокии. Так ведь и не добился – кто же ее подтолкнул на то. Князь не мужик – не станешь княгиню вожжами учить разуму. Коли поняла, о чем он толковал ей, – так и слава богу.
И боярские толки, и Еленин выпад, видно, известны Димитрию. С чего бы не хотел весной отпускать в Серпухов? Не опасается ли, что Владимир воздвигнет новый город, который станет соперником Москве? Но разве мало говорили между собой, что нужна еще одна сильная крепость на юге?
По правде сказать, задержался Владимир в Серпухове и от обиды на Димитрия. После гибели князей Тарусских крепко надеялся он получить хотя бы часть их земель для укрепления удела и всего великого княжества. Димитрий же сохранил удел в неприкосновенности, посадив туда наместника. Неужто боится осердить рязанского князя? Да на этого Мамаева прихвостня Владимир плевать хотел. Пусть только сунется к Тарусе! Опять же другой выморочный удел, Белозерский, вместо того чтобы приписать к Москве да поделить, подарил приблудному Юрию, который и картавит-то на иноземный манер, носит штаны и рубахи с вензелями из букв чужестранных. Такие ублюдки продают и совесть, и родину за ломаный заморский грошен – случись лишь первая большая беда…
А все же не только по жене с сынишкой, но и по старшему брату соскучился Владимир – тянет его в стольную. Сочтемся и обидами, и почестями – Москва бы стояла да возвышалась. Об одном молил небо Владимир Андреевич: не пережить бы ему Димитрия. В последней договорной грамоте он согласился именовать себя младшим братом княжича Василия Димитриевича – то письменное подтверждение клятвы, данной им в ночь перед Куликовской сечей. Если унесет Донского косая, станет Владимир служить своему юному племяннику как государю – ничего подобного не бывало еще на Руси. Сама мысль об этом тяжела для княжеской гордости.
(Откуда знать смертному человеку, что порою величие его таится в кажущемся уничижении? История Руси с благодарностью запомнит Владимира Храброго как первого русского князя, который долгие годы преданно служил своему племяннику, охраняя единство молодого Московского государства в самые тяжелые и опасные для него времена.)
Владимир снова раскрыл книгу, но тут же насторожился. В такую рань далеко слышен дробный топ многих лошадей. Откуда взялся табун в городе? И чей табун? А вот – по улице торопливый галоп всадника, хлопнули двери внизу, возбужденные мужские голоса, скрип деревянной лестницы под тяжелыми шагами, распахнулась спальня. Владимир поднял на вошедшего сердитые глаза: кто так бесцеремонно прет к нему ни свет ни заря? Увидел испуганное лицо дворского боярина, служившего одновременно постельничим, и сердце екнуло.
– Государь, гонец к тебе с порубежья!
Воин, косолапо ступая и придерживая длинный меч, вошел, качнулся в поклоне. Владимир узнал великокняжеского дружинника.
– Откуда?
– С Осетра, государь. Вечор уследили ханское войско. Идет на Серпухов.
– Сколько, где? – Владимир встал.
– Вечор пополудни – на Лисьем броду. Пять тысяч сам видал, они же все валили из дубравы. Коней мы запалили, хорошо – наехали на твой табун.
– В Москву весть подали?
– Как же!.. Олекса остался «языка» брать.
Владимир метнул взгляд на дворского:
– Новосильца ко мне – бегом. Бить набат!
На дворе тоненько тревожно заплакало било, с топотом и визгом вливался в ограду конский косяк, а потом все потонуло в медном реве колокола.
Владимир спешно высылал дозоры к бродам через Оку, гонцов – в Тарусу, Любутск, Боровск и Можайск. Знал, как необходимо теперь его присутствие в Москве, а все же нет худа без добра: из Серпухова легче поднять города удела и соседей. Скребла, сверлила голову дума: проглядели врага! Почему молчат сторожи, высланные под Тулу? Побиты? И почему не подают вестей рязанцы? Тоже в неведении?
Окольничий Новосилец уже собирал молодых горожан, разбивал на десятки, ставил во главе их дружинников, вооружал из княжеского запаса. Всем, кто не становился в строй, велено, прихватив или зарыв ценное, немедленно уходить к Можайску или Волоку-Ламскому. На Москву дорога теперь опасна, а если стольная сядет в осаду, лишние рты ей лишь в обузу. В полдень Владимир был готов в путь с тридцатью воинами. Новосильцу приказал:
– К утру ни единого человека штоб не было в городе. Уходя, сам запалишь его.
Седобородый окольничий, сложив на поясе жилистые руки, печально смотрел в серо-стальные глаза князя.
– Жизнью ответишь, Яков Юрьич, за исполнение сего приказа.
Боярин сердито мотнул тяжелой головой: зачем стращать? Неужто не понимает государь печали его – ведь каждое бревно уложено в этом городе под присмотром Новосильца!
Владимир все понимал, оттого и был суров. Он покидал Серпухов, обгоняя подводы со скарбом, закрытые возы бояр и купцов. Шли привязанные к телегам коровы и козы, где-то ревел бугай. Запеклась кровью душа, и лишь одно утешало: ни плача, ни жалоб. Князю истово кланялись – устерег, родимый, вовремя поднял, не дал сгинуть. Стыд и бессилие доводили князя до умопомрачения. Презрев опасность, с тридцатью мечами поскакал прямым трактом на Москву, гася ветром готовые вскипеть слезы.
Глухо стучали кованые копыта по корневищам, бил в ноздри хвойный воздух, всхрапывал и екал селезенкой жеребец, в пестрый хоровод смешивались рыжие, белые, серые стволы деревьев и зеленые кроны, поляны в поздних цветах, тени от черноватых тучек, груды желтых, коричневых и красных грибов, сбегающихся к дороге, и тридцать смуглых рук костенели на рукоятках мечей – родная земля становилась враждебной, потому что сами не устерегли ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176
И боярские толки, и Еленин выпад, видно, известны Димитрию. С чего бы не хотел весной отпускать в Серпухов? Не опасается ли, что Владимир воздвигнет новый город, который станет соперником Москве? Но разве мало говорили между собой, что нужна еще одна сильная крепость на юге?
По правде сказать, задержался Владимир в Серпухове и от обиды на Димитрия. После гибели князей Тарусских крепко надеялся он получить хотя бы часть их земель для укрепления удела и всего великого княжества. Димитрий же сохранил удел в неприкосновенности, посадив туда наместника. Неужто боится осердить рязанского князя? Да на этого Мамаева прихвостня Владимир плевать хотел. Пусть только сунется к Тарусе! Опять же другой выморочный удел, Белозерский, вместо того чтобы приписать к Москве да поделить, подарил приблудному Юрию, который и картавит-то на иноземный манер, носит штаны и рубахи с вензелями из букв чужестранных. Такие ублюдки продают и совесть, и родину за ломаный заморский грошен – случись лишь первая большая беда…
А все же не только по жене с сынишкой, но и по старшему брату соскучился Владимир – тянет его в стольную. Сочтемся и обидами, и почестями – Москва бы стояла да возвышалась. Об одном молил небо Владимир Андреевич: не пережить бы ему Димитрия. В последней договорной грамоте он согласился именовать себя младшим братом княжича Василия Димитриевича – то письменное подтверждение клятвы, данной им в ночь перед Куликовской сечей. Если унесет Донского косая, станет Владимир служить своему юному племяннику как государю – ничего подобного не бывало еще на Руси. Сама мысль об этом тяжела для княжеской гордости.
(Откуда знать смертному человеку, что порою величие его таится в кажущемся уничижении? История Руси с благодарностью запомнит Владимира Храброго как первого русского князя, который долгие годы преданно служил своему племяннику, охраняя единство молодого Московского государства в самые тяжелые и опасные для него времена.)
Владимир снова раскрыл книгу, но тут же насторожился. В такую рань далеко слышен дробный топ многих лошадей. Откуда взялся табун в городе? И чей табун? А вот – по улице торопливый галоп всадника, хлопнули двери внизу, возбужденные мужские голоса, скрип деревянной лестницы под тяжелыми шагами, распахнулась спальня. Владимир поднял на вошедшего сердитые глаза: кто так бесцеремонно прет к нему ни свет ни заря? Увидел испуганное лицо дворского боярина, служившего одновременно постельничим, и сердце екнуло.
– Государь, гонец к тебе с порубежья!
Воин, косолапо ступая и придерживая длинный меч, вошел, качнулся в поклоне. Владимир узнал великокняжеского дружинника.
– Откуда?
– С Осетра, государь. Вечор уследили ханское войско. Идет на Серпухов.
– Сколько, где? – Владимир встал.
– Вечор пополудни – на Лисьем броду. Пять тысяч сам видал, они же все валили из дубравы. Коней мы запалили, хорошо – наехали на твой табун.
– В Москву весть подали?
– Как же!.. Олекса остался «языка» брать.
Владимир метнул взгляд на дворского:
– Новосильца ко мне – бегом. Бить набат!
На дворе тоненько тревожно заплакало било, с топотом и визгом вливался в ограду конский косяк, а потом все потонуло в медном реве колокола.
Владимир спешно высылал дозоры к бродам через Оку, гонцов – в Тарусу, Любутск, Боровск и Можайск. Знал, как необходимо теперь его присутствие в Москве, а все же нет худа без добра: из Серпухова легче поднять города удела и соседей. Скребла, сверлила голову дума: проглядели врага! Почему молчат сторожи, высланные под Тулу? Побиты? И почему не подают вестей рязанцы? Тоже в неведении?
Окольничий Новосилец уже собирал молодых горожан, разбивал на десятки, ставил во главе их дружинников, вооружал из княжеского запаса. Всем, кто не становился в строй, велено, прихватив или зарыв ценное, немедленно уходить к Можайску или Волоку-Ламскому. На Москву дорога теперь опасна, а если стольная сядет в осаду, лишние рты ей лишь в обузу. В полдень Владимир был готов в путь с тридцатью воинами. Новосильцу приказал:
– К утру ни единого человека штоб не было в городе. Уходя, сам запалишь его.
Седобородый окольничий, сложив на поясе жилистые руки, печально смотрел в серо-стальные глаза князя.
– Жизнью ответишь, Яков Юрьич, за исполнение сего приказа.
Боярин сердито мотнул тяжелой головой: зачем стращать? Неужто не понимает государь печали его – ведь каждое бревно уложено в этом городе под присмотром Новосильца!
Владимир все понимал, оттого и был суров. Он покидал Серпухов, обгоняя подводы со скарбом, закрытые возы бояр и купцов. Шли привязанные к телегам коровы и козы, где-то ревел бугай. Запеклась кровью душа, и лишь одно утешало: ни плача, ни жалоб. Князю истово кланялись – устерег, родимый, вовремя поднял, не дал сгинуть. Стыд и бессилие доводили князя до умопомрачения. Презрев опасность, с тридцатью мечами поскакал прямым трактом на Москву, гася ветром готовые вскипеть слезы.
Глухо стучали кованые копыта по корневищам, бил в ноздри хвойный воздух, всхрапывал и екал селезенкой жеребец, в пестрый хоровод смешивались рыжие, белые, серые стволы деревьев и зеленые кроны, поляны в поздних цветах, тени от черноватых тучек, груды желтых, коричневых и красных грибов, сбегающихся к дороге, и тридцать смуглых рук костенели на рукоятках мечей – родная земля становилась враждебной, потому что сами не устерегли ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176