Да и счастье, што кончился, – пол-лица снесли…
Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком…
– А я говорю – Юрка надо к лекарю! – шумел Алешка. – Он еще дышит, он четырех татар срубил! Ну-ка, ты – хоть одного! Кабы кажный по четыре… Эх, Юрко!..
В передних рядах вновь взметнулись яростные крики, загремело железо – враги атаковали, и Алешка бросился на свое место.
– Слышь, парень, ты ж ранен, – бородатый взял Николку за локоть. – Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживет?
– Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с какой-нито отравой. Вон как те скрутило.
Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уж не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушел вслед за Алешкой пополнять первые ряды войска.
– Давай, парень, давай…
Николка послушно двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю веревочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от жестокой боли.
– То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути…
Всякое напряжение тела отдавалось пронзительной болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шел, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону поминутно проносились бешеные всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.
Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Бесконечно длинная рать колыхалась, как река под ураганным ветром, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри ее живых берегов, то суживалась и выгибалась, то расплескивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за нею колыхалось огромное серое море, которое, казалось, хотело воедино слиться с рекой, но встречные волны непримиримо отталкивали друг друга. Лишь у Зеленой Дубравы слияние произошло – там клубился грозный серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых вместе с ним направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нес на левой руке раздробленную десницу и качал ее, как ребенка, молчаливый, весь затаенный, словно боялся разбудить это дитя своей нестерпимой боли. Другой с громкими проклятьями, опираясь на короткое копье, волочил ногу, третий неуверенно, как слепой, двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой «чалме», иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с тяжко раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в угрюмом отрешенном молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие – чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его страшными словами:
– Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял аль с копьем в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.
Поп терпеливо уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, с усилием задирая всклоченную бороду, глядел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал все громче:
– Игде он, твой господь? Видит ли, што творится в царстве его? Игде он был, когда брата мово татарин копьем проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить – семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед господень!
Однако ни страшное богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа; поднимая раненого, он своим певучим голосом твердил о великом терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о провидении, которое покровительствует тому, кто стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое; а мужик лишь тряс головой и вскрикивал, словно не желал утешений, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.
Навстречу скорбному шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шел слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь тонкой палкой. Длинные белые волосы его беспорядочно падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась неподвижная синева донского неба, рот широко открыт – лирник громко пел, и песня глушила стенания раненых:
То не зори над Доном разливаются –
Дон-река течет водой кровавою,
То не ветры свищут с моря синего –
Свищут злые стрелы басурманские,
Не катунь-трава во поле катится –
Русокудрые катятся головушки,
Золочеными шеломами позванивая,
Ой ты, буря, беда неминучая,
Далеко занесла ты сизых соколов,
Во поля чужие да немилые,
Да во злую стаю черных воронов,
Во гнездо Мамаища поганого.
Ой вы, соколы, русские соколы,
Воспарите вы над громом-молоньей
Не для славы – утехи молодеческой,
Вы ударьте на стаю ненавистную
Не из гордости, не из удали –
Вы постойте за землю родимую,
Все обиды ее вы припомните,
Все слезинки ее горючие,
Все березыньки ее ли те плакучие,
Что порублены да подкошены,
Всех сестер, что в неволюшку брошены…
Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал – хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может быть, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанес врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. «Только дотащу – бегом назад…» Песня слепого лирника слилась с гулом сражения…
Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укрепленный пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной темной одежде, напоминающей подрясник:
– Куды покойника-то волокешь, там и живым уж тесно!
Николка испуганно посмотрел на Юрка, пробормотал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171
Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком…
– А я говорю – Юрка надо к лекарю! – шумел Алешка. – Он еще дышит, он четырех татар срубил! Ну-ка, ты – хоть одного! Кабы кажный по четыре… Эх, Юрко!..
В передних рядах вновь взметнулись яростные крики, загремело железо – враги атаковали, и Алешка бросился на свое место.
– Слышь, парень, ты ж ранен, – бородатый взял Николку за локоть. – Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживет?
– Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с какой-нито отравой. Вон как те скрутило.
Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уж не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушел вслед за Алешкой пополнять первые ряды войска.
– Давай, парень, давай…
Николка послушно двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю веревочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от жестокой боли.
– То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути…
Всякое напряжение тела отдавалось пронзительной болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шел, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону поминутно проносились бешеные всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.
Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Бесконечно длинная рать колыхалась, как река под ураганным ветром, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри ее живых берегов, то суживалась и выгибалась, то расплескивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за нею колыхалось огромное серое море, которое, казалось, хотело воедино слиться с рекой, но встречные волны непримиримо отталкивали друг друга. Лишь у Зеленой Дубравы слияние произошло – там клубился грозный серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых вместе с ним направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нес на левой руке раздробленную десницу и качал ее, как ребенка, молчаливый, весь затаенный, словно боялся разбудить это дитя своей нестерпимой боли. Другой с громкими проклятьями, опираясь на короткое копье, волочил ногу, третий неуверенно, как слепой, двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой «чалме», иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с тяжко раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в угрюмом отрешенном молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие – чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его страшными словами:
– Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял аль с копьем в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.
Поп терпеливо уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, с усилием задирая всклоченную бороду, глядел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал все громче:
– Игде он, твой господь? Видит ли, што творится в царстве его? Игде он был, когда брата мово татарин копьем проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить – семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед господень!
Однако ни страшное богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа; поднимая раненого, он своим певучим голосом твердил о великом терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о провидении, которое покровительствует тому, кто стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое; а мужик лишь тряс головой и вскрикивал, словно не желал утешений, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.
Навстречу скорбному шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шел слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь тонкой палкой. Длинные белые волосы его беспорядочно падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась неподвижная синева донского неба, рот широко открыт – лирник громко пел, и песня глушила стенания раненых:
То не зори над Доном разливаются –
Дон-река течет водой кровавою,
То не ветры свищут с моря синего –
Свищут злые стрелы басурманские,
Не катунь-трава во поле катится –
Русокудрые катятся головушки,
Золочеными шеломами позванивая,
Ой ты, буря, беда неминучая,
Далеко занесла ты сизых соколов,
Во поля чужие да немилые,
Да во злую стаю черных воронов,
Во гнездо Мамаища поганого.
Ой вы, соколы, русские соколы,
Воспарите вы над громом-молоньей
Не для славы – утехи молодеческой,
Вы ударьте на стаю ненавистную
Не из гордости, не из удали –
Вы постойте за землю родимую,
Все обиды ее вы припомните,
Все слезинки ее горючие,
Все березыньки ее ли те плакучие,
Что порублены да подкошены,
Всех сестер, что в неволюшку брошены…
Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал – хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может быть, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанес врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. «Только дотащу – бегом назад…» Песня слепого лирника слилась с гулом сражения…
Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укрепленный пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной темной одежде, напоминающей подрясник:
– Куды покойника-то волокешь, там и живым уж тесно!
Николка испуганно посмотрел на Юрка, пробормотал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171