То ли Ориунга был уверен, что белая девочка обязательно защитит его? То ли дело тут было в храбрости, которую питала безумная гордость? Или в гордости, которую питала безграничная храбрость? Или же, наконец, на самом деле храбрость и гордость Ориунги черпали свои силы в не-рассуждающей смутной и всемогущей верности мифам племени, бесчисленным и не имеющим возраста теням всех моранов народа масаи, оказывавшихся то жертвами, то убийцами львов?
Я не мог оторвать глаз от Ориунги, и мне вдруг стало страшно. Страшно не за него. После того, как я увидел проявления власти Патриции, у меня было ощущение, что в мире диких зверей для нее не было ничего невозможного, ничего недозволенного. Однако теперь я видел, что ей для ее игр уже было мало зверей. Девочка испытывала потребность вовлекать в них людей, чтобы распространить свою власть и на другой мир тоже, чтобы пользоваться своей властью одновременно в двух мирах, заказанных друг для друга.
Вдруг Ориунга поднял правую руку и что-то сказал резким тоном.
– Он хочет уйти, – сказала Патриция, – потому что не хочет быть игрушкой, даже для льва.
Ориунга прошел перед раздраженным, рычащим Кингом, которого Патриция изо всех сил удерживала за гриву, и удалился своей беспечной, парящей походкой. Дойдя до того места, где тень от длинных ветвей обрывалась, он обернулся и сказал что-то еще.
– В следующий раз его копье будет при нем, – сказала Патриция.
Моран уж давно исчез в бруссе, а лев-исполин все еще дрожал от ярости. Патриция прижалась к его груди, между его лап. И только тогда он успокоился.
XI
В тот же день, после обеда, в мою хижину неожиданно заглянула Сибилла. Она говорила мне, что собирается зайти ко мне, чтобы побеседовать наедине. Однако я предполагал, что она предупредит меня о своем визите заранее. При этом меня удивило даже не столько это пренебрежение условностями, сколько само поведение молодой женщины. Она держалась просто, спокойно и не надела на этот раз своих ужасных черных очков.
Я извинился, что не могу предложить ей сразу же чаю. Я пил его только по утрам, да и то из термоса.
– Но я сейчас позову боя или Бого, – сказал я Сибилле.
Она прервала меня с милой улыбкой:
– Вы ведь предпочитаете в это время виски? Ну а я, если честно, то джин с капелькой лимонного сока.
У меня пока еще сохранялся солидный запас крепких напитков и ингредиентов для коктейлей. Я принес их на стоящий на веранде столик и наполнил стаканы.
– Я все вспоминаю, – сказала Сибилла, – какое тяжкое испытание я устроила вам в первый ваш вечер здесь – хотелось показать вам наше серебро и нашу посуду.
Она улыбнулась немного иронично и одновременно немного грустно и добавила:
– Бывают моменты, когда человек готов уцепиться хоть за что-то.
Я не осмеливался больше смотреть Сибилле в лицо. Я боялся нечаянно показать ей, как трудно мне поверить в естественность ее поведения и в трезвость ее суждений.
Она отпила глоток своей смеси и продолжала:
– Это и в самом деле очень вкусно… Даже слишком… Слишком все просто… Достаточно посмотреть на некоторых жен колонистов или даже на тех, кто живет в Найроби. А у меня уже нервы совсем никуда не годятся.
Она на мгновение остановила на мне взгляд своих ставших такими прекрасными глаз и сказала просто и как-то особенно эмоционально:
– Вы принесли нам всем очень много добра. Вы только посмотрите на Джона, посмотрите на малышку… Да вы видите даже по мне…
Откровенность Сибиллы оказалась заразительной.
– Вы действительно думаете, что это моя личная заслуга? – спросил я ее. – У вас просто была потребность поговорить с кем-то, кто не был вовлечен в ваши семейные проблемы.
– Правильно, – сказала Сибилла. – Мы больше уже не можем говорить между собой о важных вещах.
Она наклонила голову. Веки ее были почти полностью опущены. Но она без колебаний пошла в своей доверительности еще дальше. Казалось, это был для нее последний шанс и она хотела им воспользоваться. Она сказала:
– Это вовсе не из-за отсутствия любви. Напротив. Из-за избытка.
Чтобы посмотреть мне в лицо, молодая женщина подняла голову. На ее лице в этот момент были написаны решимость и отчаянная смелость. Решимость во что бы то ни стало разобраться в себе и в том, что происходит вокруг, а потом смело сказать обо всем этом.
– Вы понимаете, – продолжала Сибилла, – мы достаточно сильно любим друг друга, чтобы исключительно остро ощущать ту боль, которую причиняем друг другу, и для нас это невыносимо. А в результате каждый из нас хочет, каждый прямо-таки обязан перекладывать вину на другого.
Черты Сибиллы заострились, сделались более напряженными, но при этом она продолжала оставаться спокойной и держала себя уверенно. И она продолжала ровным голосом:
– Я вот, например, говорю себе, что Джон бесчувственный чурбан, которого ничего не интересует, кроме его зверей, и что ему наплевать на будущее Патриции и на то, будет она счастлива или нет… А Джон говорит себе, – Сибилла улыбнулась очень мягкой и очень красивой улыбкой, – о, я уверенна, очень редко и очень робко, но все-таки говорит – что я городская неврастеничка, что я не в состоянии понять величие бруссы и что из-за своего снобизма и истерик я готова сделать Патрицию несчастной. А дочка убеждает себя, что я предпочту, чтобы она умирала с тоски в Найроби, только чтобы не позволить ей быть счастливой здесь, с ее львом. А если отец пытается хоть как-то вразумить ее, то она уже считает, что он это делает, потому что принял мою сторону, и тогда она начинает ненавидеть нас обоих. А когда Джон, бедный Джон, щадит чувства дочери, я обвиняю их в том, что они сговорились против меня.
Сибилла скрестила свои сухощавые руки на столе и стиснула их так сильно, что хрустнули суставы пальцев. Она продолжала смотреть мне в лицо, но уже не ожидая ответа.
– Если бы мы еще могли до бесконечности поддерживать в себе несправедливую злость, жить, возможно было бы легче, – продолжала Сибилла. – Каждый носил бы в себе уверенность, что он прав, что его оскорбили в лучших чувствах. Но ведь мы слишком любим друг друга и поэтому очень скоро осознаем глупость и неприглядность этих кризисов. И тогда мы начинаем испытывать чувство жалости. Им жалко меня, мне жалко их. Мне это всегда бросается в глаза. Им, наверное, меньше. Ну да неважно. Главное, что ни им, ни мне не нужна эта жалость.
На этот раз нижняя губа молодой женщины задрожала и в голосе появились более высокие нотки. Я ничего не говорил, потому что не мог ничего сказать.
– И при этом, понимаете, – продолжала она, – хуже всего чувствуешь себя как раз не в тот момент, когда ты находишься во власти гнева или когда сердце разрывается от жалости. Хуже всего бывает, когда успокаиваешься и смотришь на все трезвыми глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52