ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все равно Одна...
И она уже знала, что она Одна, знала и говорила:
— Не понимаю, зачем, почему, для чего, когда вслед за Лазаревым я совсем-совсем умерла, я все-таки убеждала себя: «Надо жить!» Зачем надо-то? Чтобы одевать, обувать и кормить саму себя? И называть это жизнью? Нет и не может быть даже крохотного доказательства тому, что все это надо! Чтобы на земле было одной трагедией больше? Чтобы одной бессмысленностью больше? Я, знаешь ли, Петр, думаю, может быть, в трагедиях и в бессмысленностях все-таки есть смысл: вот их накопятся триллионы, критическое какое-нибудь количество, и они взорвутся, и все изменится, и наступит что-нибудь другое, а? Другой мир?
А вот это уже была его мысль, почти что его, и он с готовностью подтверждал:
— Конец света! Согласись со мной — конец. Вот что наступит!
— Ах, как хорошо! Действительно, хоть бы какое-нибудь освобождение! Так много необходимостей, и ты с детства в них с ног до головы: надо слушаться своей матери, надо выходить замуж, и не раз; надо прибирать в комнатах, готовить еду, пытаться понимать то, что понять невозможно,— весь окружающий мир; надо впадать в неразрешимые противоречия с этим миром и с самой собою, а зачем? Никто не знает... Никому ничего не ясно, и ясно только одно: всему этому должен быть конец. Нужен конец...
Тут Корнилов узнавал в ее лице то выражение, с которым она выкрикнула однажды: «Не пущу!»
На кладбище было, на похоронах Лазарева, уже все кончалось, все сказали речи, уже Сеня Суриков произнес свою ошеломляюще дурацкую речь и стали опускать в могилу гроб, и в этот миг Нина Всеволодовна произнесла громко и отчетливо: «Не пущу!» Те, кто стоял с веревками в руках на краю могилы, на мгновение замерли, гроб повис, один конец выше, другой ниже. Нина Всеволодовна так же ясно и твердо повторила: «Не пущу!» Товарищ Озолинь ударил в воздух сжатым кулаком, другой рукой бросил шапку оземь, и люди, опускавшие гроб, заторопились, а Нина Всеволодовна, взглянув на них с отчаянием, с мольбой, от них отвернулась, подошла к березе, уперлась в белую кору лбом и так простояла все время, покуда могилу засыпали землей, мерзлыми ее комками.
Господи, да что же это за любовь-то была у Корнилова, если он в ту минуту, когда готов был о своей любви сказать, вдруг вспомнил «Не пущу!»?
Нина Всеволодовна вскинула на него глаза, посмотрела мгновение и отвернулась. И прижалась лбом к спинке стула. Потом, не оглядываясь, не пошевелившись, сказала:
— Идите, идите к себе! Сию же секунду, прошу вас! Умоляю!
Продолжать природу, еще оставшуюся в нас с вами, то есть любить друг друга,— ничего другого попросту уже нет для нас на всем свете, думал Корнилов несколько минут спустя в своей комнате. Думал за себя и за нее.
Обязанность вернуться к ней...
Все, что он когда-то передумал, все, что пережил, все заключенные в нем и свои, и чужие жизни — все ничуть не сомневались в этой обязанности!
«К женщине! К женщине! К женщине! К живой или к мертвой! К любящей или к ненавидящей — к ней!»
На пороге своей комнаты он остановился. «К кому я иду? К той, которая «ты»? Которая «вы»?».
Он этого не знал и вот остановился и ждал, когда узнает.
Раз... два... три! Сильные нетерпеливые удары в стену. Из ее комнаты.
Кожа у нее была чуть-чуть шероховатой, была будто покрыта чем-то матовым — не загар, но цвет солнечный. Она спросила:
— Вы волнуетесь?
— Ужасно...— помнится, ответил Корнилов.
— Почему?
— Не знаю...
— Успокойтесь...
— А вы?
— Я не волнуюсь, я боюсь. Никогда в жизни так не боялась... Он же все еще не мог понять и поверить, что эта женщина —
как все женщины, что она реальна и что не исчезнет сию же секунду в какое-нибудь небытие.
Невозможно было понять, желанен он или отвергнут. Был удивленный взгляд ее прикрытых рукою глаз. Полная неподвижность, потом она отвела руку от своего лица и погладила Корнилова по голове. И сказала:
— Все...
— Все? — снова не понял он и, не поняв, страшно испугался.
— О господи, все! Все ужасы, все страхи — все позади Где-далеко. А теперь погладь меня... Дай твою руку, вот здесь запомни, надо гладить здесь...
Так было и в другие ночи, и вечерами было, и на рассвете — под слегка матовой кожей происходила ее жизнь, та, которая нужна была Корнилову, перед нею-то он и чувствовал себя то пигмеем, то гигантом. Он был пигмеем, потому что Нина Всеволодовна женщина — это нечто гораздо большее, чем он, Корнилов, мужчина. Он мог быть философом и самим богом, кем угодно, все это ничего не значило, все равно он был и всегда будет мужчиной меньше, чем Нина Всеволодовна была женщиной, это от природы, это закон.
Но ведь он же и обладал всем этим — этим законом тоже — и тогда становился гигантом и переставал чувствовать границы самого себя.
Корнилов, даром что многие годы провел в окопах и походах, и в сыпнотифозном бараке, и где только не валялся, он, может быть/ как раз потому любил чистоту и свежесть, а терпеть не мог грязи, пота, запахов табака, винного перегара, плохих зубов и чьего-нибудь храпа. Он был ужасно привередлив на этот счет.
И теперь узнал для кого всю жизнь охранял собственную свежесть и эту привередливость — для этой женщины. Его свежесть была ей нужна, нравилась ей, потому что она сама была еще свежа. О ее свежести он догадывался давно, но издали, теперь же был поражен тем, что она, так много пережившая истинно женской жизни, все еще так невероятно свежа.
Ее и его молодость давно прошли?
А ничего подобного, молодость, зрелость и старость есть в каждом возрасте. Есть молодость детства и зрелость детства и старость детства... Есть молодость зрелости и старость зрелости. Есть молодость, зрелость и старость старости, а вот уже на этом все действительно и кончается.
Нина Всеволодовна — это зрелость зрелости...
Что это значило?
И угадывать не надо, это очевидная и совершенная гармония между всем тем, чем была она. Походка и жесты, все движения соответствовали ее глазам, а цвет волос — голосу, а задах кожи — ее дыханию. Ни одна ее черта, ни одна черточка не выпадала из ее общего рисунка, а только подтверждала этот рисунок, вот и все! И нельзя было сперва получить где-то и когда-то отвлеченные представления о гармонии, а потом уже судить, насколько гармонична эта женщина; надо было поступать как раз наоборот: узнавая женщину, узнавать, что такое гармония природы...
Ничего больше не могло быть, совершенно ничего отделенного и отдаленного от их любви, даже мысль о конце света и та становилась предметом любви, больше ничем другим, все, о чем они вместе думали, о чем говорили, к чему прикасались, что вместе видели и слышали, даже если это был конец света. Правда, она удивлялась:
— Никогда бы не догадалась! Ты такой жизнеспособный, и вдруг такое предназначение?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107