Рафаэль понимает, что она никогда не окажет ему сопротивления. Ни ему, ни кому другому. С ней можно делать все, что угодно. Обнимать, раздевать. Поворачивать так и этак. Тискать, кусать. И связать можно, и заткнуть рот. И ударить, и убить. Перед мысленным взором Рафаэля промелькнула в этот миг кукла Ганса Беллмера – он видел фотографии в одной галерее неподалеку: связанная, изломанная, разобранная и вновь собранная на тысячу ладов, неизменно улыбающаяся, никакая, лед и лед.
Господи, что же это с ним?
Они не двигаются, но кожа у обоих уже блестящая и скользкая от пота.
Ладони Рафаэля ложатся на узкие бедра Саффи. Он медленно опускается перед ней на колени, вдыхает ее запах. Касается ее кончиком языка, нежно, осторожно. Руки его, ласковые, перебираются с бедер на ягодицы молодой женщины. А Саффи, стоя во влажной духоте парижской мансарды, смотрит издалека на то, что происходит. Опять – будто это происходит не с ней, как в зеркале или в кино. Голова мужчины, с обширной лысиной, копошится там, внизу. Шелковистые черные кудри. Свистящий звук вдохов и выдохов, влажный звук соприкасающейся слизи, чмокающий – слюны. Она не знает, кто этот мужчина, кто эта женщина, почему, отчего. Саффи вдруг слабеет, ноги ее подкашиваются, и Рафаэль, испугавшись, вскакивает. Подхватывает ее, ведет к кровати. Сам ложится рядом. Дует, овевая прохладой ее лоб.
– Замечательная штука – дыхание, – шепчет он. – Все может. Если холодно – согреет, если жарко – освежит… Вам лучше?
– Да, – отвечает Саффи. – Так жарко.
У него снова твердеет, от одного звука ее голоса. Они лежат, голые, мокрые, вдвоем на узкой кровати, и он овладевает ею. Они не занимаются любовью, нет, ничего подобного: Саффи просто лежит, а любит Рафаэль.
И так же, как утром, он исходит, любя ее и выкладываясь до донышка. Глаза Саффи закрыты или открыты, это все равно. Ее тело не инертно – оно безучастно. Статично даже в движениях.
У Рафаэля нет ни малейшего желания уходить. Такого с ним еще не бывало: ощущение, что в этот миг в его сердце, как в фуге Баха, слились воедино прекрасное и насущное. Он шепчет тихонько:
– Саффи… – опасаясь, что она рассмеется ему в лицо, после того что произошло между ними дважды за этот день, – можно я буду говорить тебе “ты”?
Немного помолчав, она отвечает так же тихо:
– Договорились. А я?
– О! Да, я хочу, чтобы ты тоже говорила мне “ты”. Конечно.
– “Ты”, – произносит Саффи без улыбки, будто пробуя слово языком.
– И… и не только это, – продолжает Рафаэль горячо, торопливо, по-прежнему шепотом, – я еще хочу, чтобы… чтобы ты спала внизу. Здесь слишком жарко.
– Чтобы спала где?
– В моей кровати. Со мной. Если ты хочешь. Хорошо?
На этот раз молчание затягивается. Сердце Рафаэля стучит с перебоями. Он сам сознает, что все это ни на что не похоже и что пути назад уже нет.
Саффи так ничего и не ответила. И тогда Рафаэль Лепаж произносит фразу еще более ни на что не похожую, а сердце у него колотится так, что он едва слышит собственные слова. Он говорит:
– Я хочу жениться на тебе, Саффи.
Опять молчание. Рафаэль допытывается, изнемогая от любви:
– Ты понимаешь? – Медленно, отчетливо выговаривая каждый слог, произносит: – Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Молчание. А потом:
– Договорились, – отвечает Саффи.
Не глядя на него, без улыбки, тем самым словом, которому он научил ее в первый день. Договорились.
IV
Когда сын сообщил по телефону, что намерен жениться на немке, которую недавно нанял в прислуги, Гортензия де Трала-Лепаж едва не упала в обморок.
Целых четыре года в Париже, оккупированном немцами, Гортензия терпела пытку нуждой. Нет, хотя достаток семьи к концу экономического кризиса тридцатых годов был, конечно, уже не тот, что в начале века, когда дедушка Трала собрал первый урожай со своих алжирских виноградников, разорение Трала-Лепажам отнюдь не грозило. Но что значат деньги, если ничего нельзя купить, особенно зимой. А то, что удавалось достать, было такого скверного качества, что просто стыд и срам для женщины, которая лопалась от гордости, давая прислуге точнейшие и изобретательнейшие гастрономические инструкции.
Один килограмм картофеля на человека раз в две недели. Пятьдесят граммов масла в месяц. А в остальном – репа, свекла, брюква, капуста, турнепс и топинамбур. Звучало почти как поэма, но этим ей было не накормить мужа – и ребенка тоже. День за днем одни и те же объявления во всех лавках, хоть плачь: “Мяса нет”, “Хлеба нет”, “Молока нет”. Трала-Лепажи на улице Сены голодали. Мало того – “Угля нет”, – они еще и мерзли. В одно декабрьское утро сорок первого года им пришлось даже сжечь несколько стульев и старый сундук, чтобы обогреться.
Голод был унизителен, и холод унизителен. К этому еще надо добавить воздушные тревоги: предел унижения, мука мученическая – бежать сломя голову в подвал как есть в халате, а потом часами сидеть в тесноте тел и духоте дыхания соседей, с которыми зазорно и поздороваться на лестнице. Неприбранные женщины сидели с вечными спицами и клубками шерсти в дрожащих руках; мужчины, как в окопах, нервно выстругивали что-то из деревяшек. И Рафаэль, ее ангел – их ангел, милый, милый Рафаэль в свои двенадцать-тринадцать лет тихонько играл на флейте в уголке убежища, успокаивая людей, отвлекая их от страхов…
Все это – очереди, голод, холод, невыносимая теснота в убежище, не говоря уже о трагической гибели Лепажа-отца, – все это по вине немцев.
Да и вообще, что знает Рафаэль об этой женщине, об этой… как ее там? Ну и имечко, ужас. Как он может полагать, что узнал ее за такое короткое время? Неужто он вверит ей свою жизнь? Что она делала, эта Саффи, во время войны? Она была ребенком, ладно. Но ее родители, что делали они? Рафаэль хоть знает?
– Ее родителей нет в живых, мама.
– Это сейчас нет в живых. А во время войны они были в живых?
– Да.
– А что они делали, ты знаешь? Были сторонниками этого… чудовищного режима или нет, знаешь?
– Не знаю.
– А-а! Вот видишь!
Тон ликующий, будто она одержала победу.
– Что я вижу?
– Ну… что они, возможно, были… что, возможно, они…
– Послушай, мамочка, в конце концов…
Держа трубку в правой руке, Рафаэль запускает левую в несуществующие волосы.
– … Не будешь же ты утверждать, что дети несут ответственность за грехи родителей?
– Я не то хотела…
– Или что Саффи унаследовала какой-то… не знаю, врожденный тевтонский порок, что ли, предрасполагающий к жестокости и подлости? К чему ты, собственно говоря, клонишь?
– Ни к чему я не клоню, мой ангел… Я просто говорю тебе – говорю от всей души, со всей моей любовью, со всем желанием видеть тебя счастливым и благополучным: не делай этого ! Послушай свою маму, поверь мне! Это безумие!
Сидя у секретера в голубой комнате на третьем этаже своего почти что замка в Бургундии, Гортензия Трала-Лепаж горько рыдает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47