— Человеческое отчаяние при расставании с жизнью, — говорю я, — в этой симфонии передано, как нигде. Это некий предсмертный душевный скрежет. Ту новейшую музыку, которую недавно здесь вы так защищали, надо отвергнуть прежде всего за бессловесность. Из человечески внятной речи в ней — одни междометия, — рык, рев, грохот нерасчленимых звучаний и шумов. В подлинной музыке вам слышен ее язык; иной раз одна лишь единственная музыкальная фраза дает ключ. С примерами нелегко, но вот хотя бы лирические сцены по «Евгению Онегину» — о них, помнится, вы тоже как-то отозвались пренебрежительно. Роман трагической темы: три героя — три несчастных судьбы. И вен бытийная его суть у Чайковского — в одной фразе финала, порученной Татьяне и Онегину вместе. Это ступенчатый такой антиклимакс, мелодия, скользящая вниз. Подставлены пушкинские слова, но если б их и не было, все равно бы до нас дошло:
А счастье было так возможно,
Так близко!..
К Шестой симфонии текста нет, но как внятно слово! Я прокручу только вторую половину. Там, в финале, — одна знаменательная ключевая фраза, в которой вся суть вещи, ее мысль, биение сердца и плач. Она звучит в повторах двенадцать, кажется, раз. Тоже спадом вниз, таким изнемогающим выдохом отчаяния…
Но это — в конце, а сперва вы слышите, как шумит вокруг вас жизнь; речитативы движения: шаг, рысь, ход поезда, топот толпы. Ближе, ближе, горны вопят где-то за стеной, за вашей дверью; и это не просто движение, это что-то наступает на вас, чужеродное, вызывающее, исступленное. Это — угрозы, как щелк бича — сверху вниз, сверху вниз. Все замирает вокруг, затаивает в ужасе дыхание, и тогда (если подставить слова):
О расставанье с жизнью!
Смерть, я твой голос слышу!..
Потом идет будто много раз повторенное: зачем? Не надо! Заче-ем?.. И на звуковых спадах уже слышна поступь смерти, ее приближение. Взмет вверх — как глаза к небу, когда набирают полную грудь воздуха, и снова отчаянное:
О расставанье с жизнью!..
И дальше вы уже слышите, как откипает жизнь, как отлетает последний вздох…
Я навсегда запомнил этот необычный концерт — звуки, смягченные, как педалью, полусумеречным влажным воздухом, и прибитые дождем дюны вокруг. И самое Ию: под почерневшим от дождя зонтиком сидит она сперва со складкой на переносице: доставлю, мол, вам удовольствие, так и быть… А потом, к финалу, неожиданно для меня включается целиком в эту почти мистическую мозаику звуков — я вижу, как поводит ее кряду несколько раз в такт скрипичным пронзительным взлетам и отжимает краску со щек. «Страшно! — говорит она полушепотом. — И знаете: это словно бы обо мне!.. В общем — почти убедили, спасибо!»
Я записываю на свое конто эту маленькую победу.
2
На суету, говорит пословица, и смерти нет!
Не было ее и на мою суету и смуту: после схватки с издателем мы переделали договор на новый, уже о другой книге — не мемуары, а некий гибрид мемуаров самой острой современности.
Но современностью оказывалось все то же мое северное приключение. Правда, м авторский его пересказ и хлопоты, как слепить целое, стал вползать теперь вымысел но главное было подлинно, и в этом глав ном слишком живо бился пульс жизни и нахватало конца, которого я не в силах был подменить выдумкой.
В итоге, как бывало и раньше, я отложил месяца на два эту работу, занявшись другой, поскучней, и неожиданно обрел спокойствие. Когда зазеленели в вашингтонском сквере деревья, за которыми наблюдал с балкона, эта вторая моя работа поспела уже в журнал, сам я гадал, где стану проводить лето, и тихий ветер забвенья шелестел у меня в памяти.
И вдруг — посланье от Моб!
Мы переписывались с нею изредка. Еще осенью писала она, что Ия уехала из К с какой-то бригадой в Париж, после того как родители пробовали свести ее к одному знаменитому врачу, лечившему от наркотиков другим, менее убийственным наркотиком же. Чуть попозже узнал от нее же, что бригада эта перебралась куда-то еще, в неизвестном направлении. В остальных двух или трех письмах упоминаний об Ии больше не было.
И вдруг — громом с ясного неба:
«Отыскался след Тарасов!» Пришло известие от Ии из Сан-Франциско — вот куда ее занесло! Зиму она провела где-то близко от Голливуда. Письмо душераздирающее: крах всех ожиданий и личный — прежде всего. Пишет: «Теперь уж ничто меня не спасет…» Собирается сейчас в Ваш Вавилон. Не хотела об этом сообщать, но Пьер уверяет, что надо, и я уступаю. Надеюсь, что это Вас не встревожит, что летний эпизод полузабыт, да и Ия вряд ли Вас так уж помнит. Однако, обещайте мне…» И пустяки дальше.
«Не встревожит», «эпизод полузабыт»… — какое удивительное «пальцем в небо»!
А я вот держу перед собой это письмо Моб, перечитываю еще и еще и понимаю, что с той самой минуты, когда я его прочитал, какая-то часть меня встанет на бессменную вахту, а сказать без литературщины — буду вздрагивать теперь при каждом звонке, затаивать дыхание, открывая почтовый ящик, и, может быть, даже шарить глазами по лицам в толпе, отыскивая там некие вожделенные черты. Словом — здравствуй, смута моя, ожившая снова, когда думал, что совсем тебя одолел!
За этими размышлениями как раз и застал меня Сэм в тот вечер.
Среди многих его ипостасей художник был в нем сильнее прочего, и творческим глазом видел он мир всего впечатлительней: умилялся и писал, главным образом, весьма уродливых женщин, раскрывая в каждой ее особое бытийное неблагообразие и гримасы судьбы.
Склонность эта объясняет, может быть, и тот раз, с которым он схватился за мою историю, которую, сам не знаю зачем, я ему рассказал.
Чтобы окончательно его объяснить, скажу, что их было два Сэма: утренний и вечерний. Сэм утренний творил и работал у себя дома, в мансарде, которую как-то ухитрился отыскать в этом городе без мансард, а если по письменной части — то в читальнях, где был завсегдатаем. Вечерний Сэм — только созерцал и беседовал. Средостением между обоими был полдник с обильным возлиянием, которое, собственно, и осуществляло метаморфозу.
Ко мне пришел Сэм вечерний и, выслушав письмо и к нему комментарий, зажегся, как факел:
— Что решили вы делать?
— Что тут можно решить, чудак вы! — ничего!
— Как «ничего»! Искать! Спасти, может быть, эту несчастную в самый последний миг. Вытянуть со дна, перед которым горьковское — детские радости. Найти!!
— Найти иголку в стогу? субмарину, затонувшую в Атлантике?
Он вскочил, потрясая над головой руками:
— Отказываюсь видеть в вас писателя! Как! Вы не верите в мистику совпадений и встреч? В невероятности, которые исправляют самые вероятные графики? Стыдитесь! Командовать парадом буду я! Есть у вас ее фото?
Единственный снимок, который в нарушение нашей конвенции сделал я с Ии, представлял ее загорающей на песочке спиной ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38