скрипучая кровать, медный чайник с первобытным кипятильником-дужкой, черные, задумчивые по углам тараканы. Вернувшись вечером из института, почти не мог, несмотря на бессонную ночь позади, заснуть: начало знобить, и показалось, что заболеваю.
А когда наконец завтра превратилось в сегодня и кончил лекции — нездоровье заглохло под напором нетерпения и тревог (все ли сладилось?), под стремительный выстук колес, сперва по Казанской, потом по Киевской; от Москвы сразу же — на площадку, и — как медленно тормозит электричка у длинного переделкинского причала!
«Может быть, на платформе?»… «Нет, никого!»… Но уже от самого этого «может быть» колотится сердце.
За серыми тучами невидно садилось солнце. Октябрь уж наступил, и рощи отряхнулись начисто, и падь липко шуршала под подошвами, потому что моросил мелкий, как пудра, дождь; вдоль парка различим был шорох его по хвое и в воздухе — хвойный привкус.
Чавкала глинистая колея. Оттягивал руку портфель; бросить бы его, но там — бутылка Донского игристого и две рамки сотов — любимое лакомство Юты.
Вот видна уже и моя крыша, и над ней — рябиновые ветки-голышки с остатками красных ягод. Сердце бьется у меня уже где-то в горле…
Никого в сенях. Ни вещей…
Дверь в мою комнату настежь, и в глубине за столом, в частоколе бутылок, боком ко мне — Степан.
Он не вдруг замечает меня; заметив — с трудом принимается вытаскивать из-за стола свое длинное туловище.
Он пьян в дым, до беспамятства. Когда выпрямляется, пошатываясь, и я захожу напротив, по другую сторону стола, — в глазах у него серая плева, как у птиц, они воспалены и незрячи.
— Что случилось? — спрашиваю я, и он, вздрогнув, все еще не узнавая меня, может быть, для устойчивости, кладет мне на плечи через стол красные ручищи.
— Степан! — встряхиваю я его. — Говори же!..
Светлый живчик вспрыгивает на его бельма, как электронный блик в окошке компьютера, и застревает в зрачках — и они, расширясь, вдруг обретают мысль. Он с силой отталкивает меня и, вскинув вверх огромные кулаки, обрушивает их с размаху на стол.
— Взяли! Взя-а-ли-и! — кричит он дико и сам рушится вниз, головой на распластанные по столу руки.
Теперь он плачет захлебывающимися пьяными всхлипами, скрипя зубами.
— Взяли Юточку. Ночью… — говорит рядом со мной голос Ниловны, и две сильных ее руки подхватывают меня под мышки…
Дальше я долго, суток двое, как мне расскажут потом, ничего не помню. Вижу и слышу — только урывками и как в замочную скважину — молодого очкастого доктора, приятеля моего милого Р., лоскуток их спора: можно ли человека, который все время бредит, как я, и о том, о чем я, помещать в больницу и куда он в таком случае после выписки попадет…
Позже, когда миновал кризис, помню у себя Сашу, решившегося все-таки приехать, дважды — Катю с цветами от студенток и от себя.
Явился раз и Степан, но, наставленный Ниловной, не говорил почти ничего, только мычал и дышал на меня перегаром. Лишь полгода спустя он сообщит мне, что был понятым тоже и при этом аресте, и передаст иконку, на которую, не отрывая глаз, смотрела Юта, когда шел обыск.
А когда почти совсем свалил жар и я взялся однажды благодарить Ниловну за заботу, она, растрогавшись, принесла мне нечто вполне неожиданное: бюст Юты из глины, еще даже и сырой, почти телесного цвета.
Свадебный подарок Р.!
Конечно же, показывать его мне он Ниловне запретил, но у нее была своя логика — логика сердца, как мне теперь кажется, более справедливая.
Бюст — собственно лицо, шея и очень немного плеч — срезан книзу чудесным сечением; постав головы, поворот — тот самый божественный, который я так любил.
Я устроил его рядом с собой на горушке книг — Ниловна освободила мне для него подставку от фикуса.
Вечером, когда никто уже ко мне не входил, я поднимался с кровати, поворачивал лампу так, чтобы на бюст падал свет, и становился перед ним на колени…
На этот раз я не заметил, когда Ия кончила читать, но только — непривычную для нее позу: сидя на пятках, руки к коленям, она недвижно глядит на гроб нашей ямины, в море, широким раствором своих темных глаз, в которых я то находил, то отвергал тревожащее меня сходство
— Да, как-то странно и страшно думать, что на Земле, где живем, может существовать в одно и то же время и это вот море, солнце, чайки кричат, такая красота! и — то, что вы здесь описали, — задумчиво говорит она.
И через паузу:
— Это она, Юта, является вам, вы признавались?
— Это она.
— И разговаривает с вами?
— Случается.
— Тоже и теперь?
— Теперь редко. Но боюсь, вы меня не совсем понимаете. Это не метафизика, вроде тургеневской Клары Милич, — просто я вдруг ощущаю ее в себе — ее веру, ее красоту, ее женственность…
— Женственность, я знаю, — ваш пунктик. Нечто непонятное для меня.
— Странно, что непонятное, при вашей начитанности. Может быть, это — от нигилизма?
— Вовсе нет! Женственность, по-моему, что-то общебиологическое.
— Да, если сводить ее к тому, что у женщины между ног. Но, например, у амазонок бессмысленно было бы искать женственности. Пусть это, как вы говорите, биологическое, но — дар!
— Красота?
— Больше. Теперь, когда женскую красоту выволокли на журнальные обложки, подмостки, массовое обозрение, вывели в цифрах ее габариты, — она сама по себе для взора почти убита. Где-то у Гёте: «Если радуга долго держится, на нее перестают смотреть». Женственность торжественнее и глубже. И не делайте гримас!
У одной современной русской поэтессы, кстати, — красавицы и уж никак не проще вас, есть такие, например, строки:
Суть женственности — вечно золотая
И для меня священная свеча.
«Не проще вас» слегка ее задевает, и она долго молчит.
— Я должна была, верно, высказать вам комплименты как автору? Простите, что позабыла, — спохватывается она потом.
— Вовсе не должны были.
— Нет, вы правда не сердитесь, что не сказала этого первым делом?
— Нисколько не сержусь.
— Ну и лады! А то я боялась…
— С каких это пор вы начали бояться меня?
Она — чудеса! — почти что краснеет, свистит Початка и бежит плавать.
ИЯ
Любовь моя, как я тебя люблю!
Особенно — » когда тебя рисую.
Но вдруг в тебе я полюбил другую!
Вдруг я придумал красоту твою!
МИКЕЛАНДЖЕЛО
1
— Это лето — ваш верный союзник, просто не запомню в августе таких солнечных дней! — говорит мне по телефону Моб. — Кстати, «Темные аллеи» ваши, я слышала, скоро будут кончены?
Я ответил, что скоро — остался один только небольшой рассказ, и Моб, как всегда полусерьезно-полуиронически, пожелала успеха.
Разговор этот был неделю назад.
А в промежутке — все неожиданно исказилось и обернулось против меня. Даже август. Оказавшись после случившегося один на пляже, я это остро почувствовал: ветер стал пронзительнее и холодней — было зябко заходить в море и ждать, идя по пологому дну, покуда укроет от него вода;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
А когда наконец завтра превратилось в сегодня и кончил лекции — нездоровье заглохло под напором нетерпения и тревог (все ли сладилось?), под стремительный выстук колес, сперва по Казанской, потом по Киевской; от Москвы сразу же — на площадку, и — как медленно тормозит электричка у длинного переделкинского причала!
«Может быть, на платформе?»… «Нет, никого!»… Но уже от самого этого «может быть» колотится сердце.
За серыми тучами невидно садилось солнце. Октябрь уж наступил, и рощи отряхнулись начисто, и падь липко шуршала под подошвами, потому что моросил мелкий, как пудра, дождь; вдоль парка различим был шорох его по хвое и в воздухе — хвойный привкус.
Чавкала глинистая колея. Оттягивал руку портфель; бросить бы его, но там — бутылка Донского игристого и две рамки сотов — любимое лакомство Юты.
Вот видна уже и моя крыша, и над ней — рябиновые ветки-голышки с остатками красных ягод. Сердце бьется у меня уже где-то в горле…
Никого в сенях. Ни вещей…
Дверь в мою комнату настежь, и в глубине за столом, в частоколе бутылок, боком ко мне — Степан.
Он не вдруг замечает меня; заметив — с трудом принимается вытаскивать из-за стола свое длинное туловище.
Он пьян в дым, до беспамятства. Когда выпрямляется, пошатываясь, и я захожу напротив, по другую сторону стола, — в глазах у него серая плева, как у птиц, они воспалены и незрячи.
— Что случилось? — спрашиваю я, и он, вздрогнув, все еще не узнавая меня, может быть, для устойчивости, кладет мне на плечи через стол красные ручищи.
— Степан! — встряхиваю я его. — Говори же!..
Светлый живчик вспрыгивает на его бельма, как электронный блик в окошке компьютера, и застревает в зрачках — и они, расширясь, вдруг обретают мысль. Он с силой отталкивает меня и, вскинув вверх огромные кулаки, обрушивает их с размаху на стол.
— Взяли! Взя-а-ли-и! — кричит он дико и сам рушится вниз, головой на распластанные по столу руки.
Теперь он плачет захлебывающимися пьяными всхлипами, скрипя зубами.
— Взяли Юточку. Ночью… — говорит рядом со мной голос Ниловны, и две сильных ее руки подхватывают меня под мышки…
Дальше я долго, суток двое, как мне расскажут потом, ничего не помню. Вижу и слышу — только урывками и как в замочную скважину — молодого очкастого доктора, приятеля моего милого Р., лоскуток их спора: можно ли человека, который все время бредит, как я, и о том, о чем я, помещать в больницу и куда он в таком случае после выписки попадет…
Позже, когда миновал кризис, помню у себя Сашу, решившегося все-таки приехать, дважды — Катю с цветами от студенток и от себя.
Явился раз и Степан, но, наставленный Ниловной, не говорил почти ничего, только мычал и дышал на меня перегаром. Лишь полгода спустя он сообщит мне, что был понятым тоже и при этом аресте, и передаст иконку, на которую, не отрывая глаз, смотрела Юта, когда шел обыск.
А когда почти совсем свалил жар и я взялся однажды благодарить Ниловну за заботу, она, растрогавшись, принесла мне нечто вполне неожиданное: бюст Юты из глины, еще даже и сырой, почти телесного цвета.
Свадебный подарок Р.!
Конечно же, показывать его мне он Ниловне запретил, но у нее была своя логика — логика сердца, как мне теперь кажется, более справедливая.
Бюст — собственно лицо, шея и очень немного плеч — срезан книзу чудесным сечением; постав головы, поворот — тот самый божественный, который я так любил.
Я устроил его рядом с собой на горушке книг — Ниловна освободила мне для него подставку от фикуса.
Вечером, когда никто уже ко мне не входил, я поднимался с кровати, поворачивал лампу так, чтобы на бюст падал свет, и становился перед ним на колени…
На этот раз я не заметил, когда Ия кончила читать, но только — непривычную для нее позу: сидя на пятках, руки к коленям, она недвижно глядит на гроб нашей ямины, в море, широким раствором своих темных глаз, в которых я то находил, то отвергал тревожащее меня сходство
— Да, как-то странно и страшно думать, что на Земле, где живем, может существовать в одно и то же время и это вот море, солнце, чайки кричат, такая красота! и — то, что вы здесь описали, — задумчиво говорит она.
И через паузу:
— Это она, Юта, является вам, вы признавались?
— Это она.
— И разговаривает с вами?
— Случается.
— Тоже и теперь?
— Теперь редко. Но боюсь, вы меня не совсем понимаете. Это не метафизика, вроде тургеневской Клары Милич, — просто я вдруг ощущаю ее в себе — ее веру, ее красоту, ее женственность…
— Женственность, я знаю, — ваш пунктик. Нечто непонятное для меня.
— Странно, что непонятное, при вашей начитанности. Может быть, это — от нигилизма?
— Вовсе нет! Женственность, по-моему, что-то общебиологическое.
— Да, если сводить ее к тому, что у женщины между ног. Но, например, у амазонок бессмысленно было бы искать женственности. Пусть это, как вы говорите, биологическое, но — дар!
— Красота?
— Больше. Теперь, когда женскую красоту выволокли на журнальные обложки, подмостки, массовое обозрение, вывели в цифрах ее габариты, — она сама по себе для взора почти убита. Где-то у Гёте: «Если радуга долго держится, на нее перестают смотреть». Женственность торжественнее и глубже. И не делайте гримас!
У одной современной русской поэтессы, кстати, — красавицы и уж никак не проще вас, есть такие, например, строки:
Суть женственности — вечно золотая
И для меня священная свеча.
«Не проще вас» слегка ее задевает, и она долго молчит.
— Я должна была, верно, высказать вам комплименты как автору? Простите, что позабыла, — спохватывается она потом.
— Вовсе не должны были.
— Нет, вы правда не сердитесь, что не сказала этого первым делом?
— Нисколько не сержусь.
— Ну и лады! А то я боялась…
— С каких это пор вы начали бояться меня?
Она — чудеса! — почти что краснеет, свистит Початка и бежит плавать.
ИЯ
Любовь моя, как я тебя люблю!
Особенно — » когда тебя рисую.
Но вдруг в тебе я полюбил другую!
Вдруг я придумал красоту твою!
МИКЕЛАНДЖЕЛО
1
— Это лето — ваш верный союзник, просто не запомню в августе таких солнечных дней! — говорит мне по телефону Моб. — Кстати, «Темные аллеи» ваши, я слышала, скоро будут кончены?
Я ответил, что скоро — остался один только небольшой рассказ, и Моб, как всегда полусерьезно-полуиронически, пожелала успеха.
Разговор этот был неделю назад.
А в промежутке — все неожиданно исказилось и обернулось против меня. Даже август. Оказавшись после случившегося один на пляже, я это остро почувствовал: ветер стал пронзительнее и холодней — было зябко заходить в море и ждать, идя по пологому дну, покуда укроет от него вода;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38