Правда. Мы не были роботами, но и полноценными людьми не были тоже. — Маленькие птички суетились у ног Дженет. — Так или иначе, это было много эпох назад. Давно, очень давно. Живя в две тысячи первом году, я чувствую себя обманщицей. Я не должна была во всем этом участвовать. — Она отложила ручку и посмотрела, как ее сыновья усердно трудятся над подделкой. — Брайан, ты будешь нашим официальным каллиграфом. — Она передала ему пачку конвертов. — Надпиши их, пожалуйста.
Брайан, счастливый тем, что именно его выбрали на такую роль, продолжал писать с ученой невозмутимостью. Дженет повернулась к Уэйду:
— Бет говорит, что у тебя трещины на ногах. Можно взглянуть?
— Почему бы и нет?
Уэйд закатал брюки, и Дженет увидела пурпурные трещины, очертаниями напоминавшие набросанные наспех границы американских штатов и округов.
— Больно? — спросила она.
— Не-а. Нисколечко. Но смотреть тяжело. Я чувствую себя как яблоко, месяц провалявшееся в корзине и начавшее гнить изнутри.
— Можно потрогать?
— Милости прошу.
— Дай-ка.
Дженет нагнулась, дотронулась до ног своего сына и вспомнила воскресную школу и Христа, моющего ноги своим ученикам, и снова рассердилась на то, как ее прошлое всегда бесцеремонно вторгается в ее настоящее.
— Можно что-нибудь с этим сделать?
— Да. Нет. Они не проходят, если ты про это.
— Бедняжка ты мой.
18
Поездка в Милан оставила у Уэйда с Бет мрачное воспоминание о постоянной экономии — чартерный рейс, маленькие узкие кресла, каждое движение в которых причиняло Уэйду боль на протяжении всего полета; у него все плыло перед глазами, и в голову лезла всякая чертовщина, когда они добрались до крохотного pensione[3] в Милане — городе цвета пшеничных крекеров и сажи, который больше напоминал Торонто, чем заранее сложившуюся у Уэйда в голове картинку: рыбацкие деревушки, где все пьют кьянти и разъезжают в игрушечных машинках с помятыми бамперами. Путешествие на такси в клинику было уже из области научной фантастики: они проезжали промышленные предместья Милана, обесцвеченные, без намека на растительность, как будто дело происходило в 2525 году. Едва они добрались до места, Уэйду сказали, что он может ехать обратно в город, поскольку Бет предстоит «пройти ряд процедур» — словосочетание, от которого мурашки начинали бегать по коже, — и она задержится на весь день. Уэйд может заехать за ней около пяти.
Целый день Уэйд бродил по улицам, пока ему не стало невмоготу от тоски по дому. Стоило ностальгии отпустить его, как он начинал дергаться из-за денег и того, выйдет ли из этой затеи толк. Весь он превратился в сгусток накоротко замкнутых мыслей. Европа — разве можно представить более безотрадное зрелище? Где вся та история, о которой я столько слышал? Вместо этого Уэйду постоянно попадались на глаза вещи, выглядевшие попросту... старыми. Магазины были не просто закрыты, но забаррикадированы металлическими ставнями, изукрашенными граффити. Граффити? Это что-то из начала девяностых. Улицы выглядели донельзя серыми и скучными. Магазины, казалось, открываются, чтобы сразу снова закрыться, в силу необъяснимых капризов культуры. Сколько времени нужно, чтобы ввести сперму в яйцо? Могла ли бы эта страна стать еще дороже, постарайся она немного?
В пять он забрал Бет, совершенно измочаленную, и оба поспешили лечь в постель. Бет начала в шутку касаться кончиками пальцев закрытых век Уэйда.
— Эй, Уэйд, что ты чувствуешь?
— Как будто ангелочек пяточками топает по моим векам.
— Кого ты больше хочешь — мальчика или девочку?
— Девочку. Мальчишки такие козлы — хотя нет, постой, — может быть, и мальчика, чтобы я мог отделаться от этого чертова страха, которым наградил меня папочка.
— Например?
— Ничего определенного, — помолчав, ответил Уэйд. — То есть я хочу сказать, что он бил меня всю дорогу, но дело даже не в этом.
— Все это уже не важно, Уэйд. Твои родители — пропащие люди. Они уже ничем не могут тебе помочь. Они уже ничего не чувствуют и ни о чем не мечтают. Единственное, что стоит принимать в расчет, это вечность.
— Нет, Бет, перестань... — Уэйд открыл глаза и сел. Потом заглянул ей в глаза. — Мы это уже проходили. Если твой родитель не обращает на тебя никакого внимания первые пятнадцать лет, даже не скажет «здравствуй» или «до свиданья», не говоря уж о том, чтобы научить тебя бриться или играть в бейсбол, — а общается с тобой только с помощью кулаков, то это жестоко — это все равно что посадить ребенка в одиночку.
— Пожалуй, я бы выбрала такую жестокость.
Уэйд откинулся на подушки.
— Не надо накликивать на себя жестокость. Даже мысленно. — Он повернулся на бок и погладил Бет по щекам. В детстве у нее были прыщи, и при виде оставшихся от них шрамов Уэйду становилось грустно. — Не надо.
Бет ничего не ответила.
— Нашему малышу не придется ничего бояться, — сказал Уэйд. — На нашего малыша никогда не будут кричать. Мы будем любить нашего малыша вечно. Мы не пьем. Не колемся. Не читаем нотаций. Мы...
— Стой.
— А? Почему?
— Потому что мы порченые. Мы больше уже не нормальные люди, Уэйд, мы оба. Не то чтобы мы прокляты или что еще, но мы...
— Что мы?
Бет привстала, прикурила итальянскую сигарету от розовой пластмассовой зажигалки и выпустила дым.
— Когда я была маленькой, у нас был такой садик. Как и у всех, дело-то было в Южной Каролине. Мои родители, особенно мама, были никудышные садовники, но год от года у них вырастало сколько-то овощей: всякая скучная картошка да капуста — немного салата, немного табака и тыкв, которые папа сажал каждый год. И ни одного цветка. — Она снова затянулась. — Но вот настал год, когда они совсем запили, и им на все стало наплевать, они переключились на то, чтобы не давать друг другу жизни. А садик совсем забросили. Перестали обращать на него внимание, а мне тогда было двенадцать, и я считала, что работа по саду — не для двенадцатилетних. Я начала курить и каталась с ребятами постарше в машинах. Но я никогда не переставала наблюдать за садом. Сорняки растут очень быстро. А потом на помощь им приходят кролики. Капуста одичала, а когда капуста дичает, то у нее такой вид — даже не знаю, как сказать, — как у бездомного бродяги. А потом ее съели жучки. И горох уже больше не появлялся. Я уходила в сад курить, когда по дому начинали летать стулья. Я шла посмотреть, что бывает с садом, который утратил своих хозяев. Выжило очень немногое, кое-где: кустик картошки, луковка. Мята.
— И?
— Этот сад — мы с тобой, Уэйд. Мы — сад, брошенный своими садовниками. Сад продолжает жить, но уже никогда не станет снова настоящим садом.
— Бет, все совершенно не так.
— Уэйд. Ты уже почти в Доме Господнем. Осталось только подыскать тебе комнату. — Тремя этажами ниже прогудела, проезжая под окнами пансиона, полицейская машина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Брайан, счастливый тем, что именно его выбрали на такую роль, продолжал писать с ученой невозмутимостью. Дженет повернулась к Уэйду:
— Бет говорит, что у тебя трещины на ногах. Можно взглянуть?
— Почему бы и нет?
Уэйд закатал брюки, и Дженет увидела пурпурные трещины, очертаниями напоминавшие набросанные наспех границы американских штатов и округов.
— Больно? — спросила она.
— Не-а. Нисколечко. Но смотреть тяжело. Я чувствую себя как яблоко, месяц провалявшееся в корзине и начавшее гнить изнутри.
— Можно потрогать?
— Милости прошу.
— Дай-ка.
Дженет нагнулась, дотронулась до ног своего сына и вспомнила воскресную школу и Христа, моющего ноги своим ученикам, и снова рассердилась на то, как ее прошлое всегда бесцеремонно вторгается в ее настоящее.
— Можно что-нибудь с этим сделать?
— Да. Нет. Они не проходят, если ты про это.
— Бедняжка ты мой.
18
Поездка в Милан оставила у Уэйда с Бет мрачное воспоминание о постоянной экономии — чартерный рейс, маленькие узкие кресла, каждое движение в которых причиняло Уэйду боль на протяжении всего полета; у него все плыло перед глазами, и в голову лезла всякая чертовщина, когда они добрались до крохотного pensione[3] в Милане — городе цвета пшеничных крекеров и сажи, который больше напоминал Торонто, чем заранее сложившуюся у Уэйда в голове картинку: рыбацкие деревушки, где все пьют кьянти и разъезжают в игрушечных машинках с помятыми бамперами. Путешествие на такси в клинику было уже из области научной фантастики: они проезжали промышленные предместья Милана, обесцвеченные, без намека на растительность, как будто дело происходило в 2525 году. Едва они добрались до места, Уэйду сказали, что он может ехать обратно в город, поскольку Бет предстоит «пройти ряд процедур» — словосочетание, от которого мурашки начинали бегать по коже, — и она задержится на весь день. Уэйд может заехать за ней около пяти.
Целый день Уэйд бродил по улицам, пока ему не стало невмоготу от тоски по дому. Стоило ностальгии отпустить его, как он начинал дергаться из-за денег и того, выйдет ли из этой затеи толк. Весь он превратился в сгусток накоротко замкнутых мыслей. Европа — разве можно представить более безотрадное зрелище? Где вся та история, о которой я столько слышал? Вместо этого Уэйду постоянно попадались на глаза вещи, выглядевшие попросту... старыми. Магазины были не просто закрыты, но забаррикадированы металлическими ставнями, изукрашенными граффити. Граффити? Это что-то из начала девяностых. Улицы выглядели донельзя серыми и скучными. Магазины, казалось, открываются, чтобы сразу снова закрыться, в силу необъяснимых капризов культуры. Сколько времени нужно, чтобы ввести сперму в яйцо? Могла ли бы эта страна стать еще дороже, постарайся она немного?
В пять он забрал Бет, совершенно измочаленную, и оба поспешили лечь в постель. Бет начала в шутку касаться кончиками пальцев закрытых век Уэйда.
— Эй, Уэйд, что ты чувствуешь?
— Как будто ангелочек пяточками топает по моим векам.
— Кого ты больше хочешь — мальчика или девочку?
— Девочку. Мальчишки такие козлы — хотя нет, постой, — может быть, и мальчика, чтобы я мог отделаться от этого чертова страха, которым наградил меня папочка.
— Например?
— Ничего определенного, — помолчав, ответил Уэйд. — То есть я хочу сказать, что он бил меня всю дорогу, но дело даже не в этом.
— Все это уже не важно, Уэйд. Твои родители — пропащие люди. Они уже ничем не могут тебе помочь. Они уже ничего не чувствуют и ни о чем не мечтают. Единственное, что стоит принимать в расчет, это вечность.
— Нет, Бет, перестань... — Уэйд открыл глаза и сел. Потом заглянул ей в глаза. — Мы это уже проходили. Если твой родитель не обращает на тебя никакого внимания первые пятнадцать лет, даже не скажет «здравствуй» или «до свиданья», не говоря уж о том, чтобы научить тебя бриться или играть в бейсбол, — а общается с тобой только с помощью кулаков, то это жестоко — это все равно что посадить ребенка в одиночку.
— Пожалуй, я бы выбрала такую жестокость.
Уэйд откинулся на подушки.
— Не надо накликивать на себя жестокость. Даже мысленно. — Он повернулся на бок и погладил Бет по щекам. В детстве у нее были прыщи, и при виде оставшихся от них шрамов Уэйду становилось грустно. — Не надо.
Бет ничего не ответила.
— Нашему малышу не придется ничего бояться, — сказал Уэйд. — На нашего малыша никогда не будут кричать. Мы будем любить нашего малыша вечно. Мы не пьем. Не колемся. Не читаем нотаций. Мы...
— Стой.
— А? Почему?
— Потому что мы порченые. Мы больше уже не нормальные люди, Уэйд, мы оба. Не то чтобы мы прокляты или что еще, но мы...
— Что мы?
Бет привстала, прикурила итальянскую сигарету от розовой пластмассовой зажигалки и выпустила дым.
— Когда я была маленькой, у нас был такой садик. Как и у всех, дело-то было в Южной Каролине. Мои родители, особенно мама, были никудышные садовники, но год от года у них вырастало сколько-то овощей: всякая скучная картошка да капуста — немного салата, немного табака и тыкв, которые папа сажал каждый год. И ни одного цветка. — Она снова затянулась. — Но вот настал год, когда они совсем запили, и им на все стало наплевать, они переключились на то, чтобы не давать друг другу жизни. А садик совсем забросили. Перестали обращать на него внимание, а мне тогда было двенадцать, и я считала, что работа по саду — не для двенадцатилетних. Я начала курить и каталась с ребятами постарше в машинах. Но я никогда не переставала наблюдать за садом. Сорняки растут очень быстро. А потом на помощь им приходят кролики. Капуста одичала, а когда капуста дичает, то у нее такой вид — даже не знаю, как сказать, — как у бездомного бродяги. А потом ее съели жучки. И горох уже больше не появлялся. Я уходила в сад курить, когда по дому начинали летать стулья. Я шла посмотреть, что бывает с садом, который утратил своих хозяев. Выжило очень немногое, кое-где: кустик картошки, луковка. Мята.
— И?
— Этот сад — мы с тобой, Уэйд. Мы — сад, брошенный своими садовниками. Сад продолжает жить, но уже никогда не станет снова настоящим садом.
— Бет, все совершенно не так.
— Уэйд. Ты уже почти в Доме Господнем. Осталось только подыскать тебе комнату. — Тремя этажами ниже прогудела, проезжая под окнами пансиона, полицейская машина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68