И я так удивилась: разве это можно играть еще объективней? И потом все пыталась уловить: как это было бы по-немецки? наверно, быстрее, ведь интеллект — это еще быстрота? Но я бы не хотела, чтобы его играли быстрее, вообще играли иначе. И я видела, какое удовольствие испытывают все люди вокруг, оттого что здесь Баха играют «по-русски». И это было такое сильное чувство с ними соединения несмотря на все мои обстоятельства…
Я никак не скажу о главном. Я хотя и подспудно считала фуги, но я просчиталась. И когда звучала последняя, я думала: Господи, только не эта, эту я хочу дослушать до конца, в этой, Господи, есть что-то такое, что я должна знать, узнать… И в этот момент музыка оборвалась. Как жизнь. На пороге чего-то, для человека уже невозможного, — знания или только предчувствия: там, за чертой, трагизм будет преодолен. По крайней мере я это так поняла. И, к моему приятному удивлению, уже дома, когда я стала читать вложенный в программку листок, я из него узнала подтверждение своим мыслям: в этой фуге Бах использует две темы из своих прежних фуг и начинает развивать еще одну, в его творчестве вообще новую, ноты которой составляют буквы его имени — ВАСН. И вот в том именно месте, где три эти темы только-только начинают сливаться, смерть обрывает дальнейшее! То есть музыка стала действительностью: Бах-человек слился с Богом, по крайней мере предстал перед Ним… И сейчас я это понимаю как одно из доказательств бытия Бога, встретившихся на моем пути. Но тогда я этого понять не смогла. И помню, как сидела и над этой программкой плакала. У меня не было для этого слов. А теперь они есть: совершенное чувство смерти.
* * *
Возвращаюсь к описанию двадцать первого апреля девяносто восьмого года.
После нашего разговора с Валерой в кафе я позвонила и отпросилась с работы. У меня что-то тянуло под левой подмышкой. И я подумала, что сердце, и на шоссе Энтузиастов остановилась возле аптеки купить валидола. А дальше я уже ехала, никуда не сворачивая, только бы вырваться и нестись хотя бы километров под сто, а лучше бы все сто двадцать. Ближнее Подмосковье было все, как расчесанная сыпь, — все покрыто краснокирпичными коттеджами, и тогда я снова смогла думать о Косте: для чего он мне назначил встречу возле казино? и не мимо ли его четырехэтажного дворца я проезжаю сейчас и что мы однажды с ним в этот дворец приедем, что мне и ехать-то больше некуда: или снимать квартиру, или пока, до лета, попроситься пожить у него. После Балашихи довольно скоро начались деревеньки. И это был очень резкий контраст. Избы стояли почерневшие, покосившиеся, наполовину брошенные… или вдруг крохотные, трогательные с резными окошками, но чуть не по самую стреху вросшие в землю. Крепких домов было раз в десять меньше, чем остальных. Церкви порушенные, вместо луковиц — каркасы напросвет, по обочинам — остатки автобусов, тракторов, честное слово, как в войну, как дохлые лошади, выклеванные падальщиками, объеденные муравьями до костей, до глазниц… И ведь эта дорога шла на Владимир и Суздаль, наши самые туристические места, — у меня сердце сжималось от этого запустения на виду, можно сказать, у всего мира. И буквально не было деревни, чтобы в ней не стояли подпертые бревнами пятистенки. Моя бабка со стороны отца, Мария Ефимовна, умирала точно в таком же. Это она приехала из деревни и меня покрестила, когда я умирала в первый раз. А сама отходила одна, мы только через полгода об этом узнали — дядя Илья, брат отца, написал.
Пятерых детей родила, двух маленькими схоронила, трех вырастила. «А кому в лесу жить охота? Комарьев кормить!» — это она нас всех, детей и внуков, таким образом извиняла. Деревня их, когда-то на сто домов, после моды на укрупнение стала вымирать, фельдшер к ним в распутицу не ходила, хлеб и посуху возили в неделю раз. Я помню, когда мы с Мишкой к ней в последний раз приезжали, так ей соседка радикулит лечила чугунным утюгом прямо с огня.
«Пришли ты мне, унученька, таблеток от сердца и головы! И подпиши: которы от головы и которы от сердца! И буквами-то поболе!» А я сидела, семечки ее лузгала, а про себя думала: вот приехай с такой в город, вот стыд от людей-то будет! — сама по-русски наполовину неправильно, а ее малограмотности стеснялась. И ни в какую не хотела брать Николая Угодника, она мне его в чемодан, а я обратно: «Куда? меня мать с ним на порог не пустит!» — «От свекровки память, скажешь! Как не пустит?» — «А Мишка ему, знаешь, что на лбу выжжет, какие три буквы?!» И как же она на меня тогда посмотрела, как белыми молниями полыхнула, и так его всего прижала к себе, а локти — наружу, точно от гусака младенца прикрыть.
Господи, будет ли мне спасение? Мы с Мишкой летом у нее были, а в ту же зиму она умерла.
А отец у меня погиб в пьяной драке, мне было два с половиной года, он шел из гостей, немного подвыпивший, а он и вообще был задиристый, говорят, ничего не боялся, — я же не девчонкой, я пацанкой росла, так мать говорила: его порода! — и вот он увидел, как пьяные парни избивают пожилого человека, кинулся защищать, а они ему — нож в селезенку. Отец почти до самого нашего двора дошел… дополз, наверно, и возле забора умер. Мишка, когда еще маленький был, выжег ему на этом заборе звезду, как герою.
И вот он мне тоже почему-то мерещиться стал. Как увижу, что идет человек и немного качается, думаю: похож на отца. Возле следующего магазина увижу другого: нет, думаю, этот больше похож…
А сейчас мне кажется, это мои близкие люди, мои дорогие умершие, обступили меня, они хотели меня остановить. Напомнить о приоритете семьи, об ответственности перед прошлым и будущим… Но где мне было расслышать? Хотя я даже до деда довспоминалась, которого и не видела никогда, — до отца отца, Аристарха Сыромятникова. Я его видела только у бабки на фото, он был крепкий крестьянин, не из кулаков, работников не держал, одна лошадь, три коровы, а вот тоже — попал под раскулачивание. Но его не расстреливали, не высылали, его в деревне даже и потом уважали, он сам умер — от тоски, бабушка говорила: усох в сыроежку. Видел, что с его скотом в колхозе творится, как тот уже на ногах не стоит…
Я доехала почти до Владимира, до деревни Плотава, пакет кефира купила, какую-то булку, а потом смотрю: Боже мой, я же к Косте уже опаздываю. А тем более дождь зарядил. И опять мне в сумерках попадались те же обглоданные автобусы и трактора по обочинам, при свете фар они как будто дымились. А огоньков в избах зажглось еще меньше, чем на вид было жилых. И чтобы мне себя уверить, что сегодня не тридцатый год, не раскулачка, я поставила кассету с итальянской эстрадой, хотя вообще-то в машине музыки не люблю, — и ехала, как сквозь мираж. И сколько я себя ни заставляла вспомнить, в какое отчаянное положение меня поставил Валера и мое чувство к Косте к какой роковой черте меня подвело, — нет, это тоже было не из разряда реальности, пока не начались большие дома в Балашихе, а потом и в Москве… И когда я ехала наконец вниз по Тверской и видела перед собой рубиновые звезды Кремля, — что-то все-таки в них есть несомненное или это так устроен русский менталитет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
Я никак не скажу о главном. Я хотя и подспудно считала фуги, но я просчиталась. И когда звучала последняя, я думала: Господи, только не эта, эту я хочу дослушать до конца, в этой, Господи, есть что-то такое, что я должна знать, узнать… И в этот момент музыка оборвалась. Как жизнь. На пороге чего-то, для человека уже невозможного, — знания или только предчувствия: там, за чертой, трагизм будет преодолен. По крайней мере я это так поняла. И, к моему приятному удивлению, уже дома, когда я стала читать вложенный в программку листок, я из него узнала подтверждение своим мыслям: в этой фуге Бах использует две темы из своих прежних фуг и начинает развивать еще одну, в его творчестве вообще новую, ноты которой составляют буквы его имени — ВАСН. И вот в том именно месте, где три эти темы только-только начинают сливаться, смерть обрывает дальнейшее! То есть музыка стала действительностью: Бах-человек слился с Богом, по крайней мере предстал перед Ним… И сейчас я это понимаю как одно из доказательств бытия Бога, встретившихся на моем пути. Но тогда я этого понять не смогла. И помню, как сидела и над этой программкой плакала. У меня не было для этого слов. А теперь они есть: совершенное чувство смерти.
* * *
Возвращаюсь к описанию двадцать первого апреля девяносто восьмого года.
После нашего разговора с Валерой в кафе я позвонила и отпросилась с работы. У меня что-то тянуло под левой подмышкой. И я подумала, что сердце, и на шоссе Энтузиастов остановилась возле аптеки купить валидола. А дальше я уже ехала, никуда не сворачивая, только бы вырваться и нестись хотя бы километров под сто, а лучше бы все сто двадцать. Ближнее Подмосковье было все, как расчесанная сыпь, — все покрыто краснокирпичными коттеджами, и тогда я снова смогла думать о Косте: для чего он мне назначил встречу возле казино? и не мимо ли его четырехэтажного дворца я проезжаю сейчас и что мы однажды с ним в этот дворец приедем, что мне и ехать-то больше некуда: или снимать квартиру, или пока, до лета, попроситься пожить у него. После Балашихи довольно скоро начались деревеньки. И это был очень резкий контраст. Избы стояли почерневшие, покосившиеся, наполовину брошенные… или вдруг крохотные, трогательные с резными окошками, но чуть не по самую стреху вросшие в землю. Крепких домов было раз в десять меньше, чем остальных. Церкви порушенные, вместо луковиц — каркасы напросвет, по обочинам — остатки автобусов, тракторов, честное слово, как в войну, как дохлые лошади, выклеванные падальщиками, объеденные муравьями до костей, до глазниц… И ведь эта дорога шла на Владимир и Суздаль, наши самые туристические места, — у меня сердце сжималось от этого запустения на виду, можно сказать, у всего мира. И буквально не было деревни, чтобы в ней не стояли подпертые бревнами пятистенки. Моя бабка со стороны отца, Мария Ефимовна, умирала точно в таком же. Это она приехала из деревни и меня покрестила, когда я умирала в первый раз. А сама отходила одна, мы только через полгода об этом узнали — дядя Илья, брат отца, написал.
Пятерых детей родила, двух маленькими схоронила, трех вырастила. «А кому в лесу жить охота? Комарьев кормить!» — это она нас всех, детей и внуков, таким образом извиняла. Деревня их, когда-то на сто домов, после моды на укрупнение стала вымирать, фельдшер к ним в распутицу не ходила, хлеб и посуху возили в неделю раз. Я помню, когда мы с Мишкой к ней в последний раз приезжали, так ей соседка радикулит лечила чугунным утюгом прямо с огня.
«Пришли ты мне, унученька, таблеток от сердца и головы! И подпиши: которы от головы и которы от сердца! И буквами-то поболе!» А я сидела, семечки ее лузгала, а про себя думала: вот приехай с такой в город, вот стыд от людей-то будет! — сама по-русски наполовину неправильно, а ее малограмотности стеснялась. И ни в какую не хотела брать Николая Угодника, она мне его в чемодан, а я обратно: «Куда? меня мать с ним на порог не пустит!» — «От свекровки память, скажешь! Как не пустит?» — «А Мишка ему, знаешь, что на лбу выжжет, какие три буквы?!» И как же она на меня тогда посмотрела, как белыми молниями полыхнула, и так его всего прижала к себе, а локти — наружу, точно от гусака младенца прикрыть.
Господи, будет ли мне спасение? Мы с Мишкой летом у нее были, а в ту же зиму она умерла.
А отец у меня погиб в пьяной драке, мне было два с половиной года, он шел из гостей, немного подвыпивший, а он и вообще был задиристый, говорят, ничего не боялся, — я же не девчонкой, я пацанкой росла, так мать говорила: его порода! — и вот он увидел, как пьяные парни избивают пожилого человека, кинулся защищать, а они ему — нож в селезенку. Отец почти до самого нашего двора дошел… дополз, наверно, и возле забора умер. Мишка, когда еще маленький был, выжег ему на этом заборе звезду, как герою.
И вот он мне тоже почему-то мерещиться стал. Как увижу, что идет человек и немного качается, думаю: похож на отца. Возле следующего магазина увижу другого: нет, думаю, этот больше похож…
А сейчас мне кажется, это мои близкие люди, мои дорогие умершие, обступили меня, они хотели меня остановить. Напомнить о приоритете семьи, об ответственности перед прошлым и будущим… Но где мне было расслышать? Хотя я даже до деда довспоминалась, которого и не видела никогда, — до отца отца, Аристарха Сыромятникова. Я его видела только у бабки на фото, он был крепкий крестьянин, не из кулаков, работников не держал, одна лошадь, три коровы, а вот тоже — попал под раскулачивание. Но его не расстреливали, не высылали, его в деревне даже и потом уважали, он сам умер — от тоски, бабушка говорила: усох в сыроежку. Видел, что с его скотом в колхозе творится, как тот уже на ногах не стоит…
Я доехала почти до Владимира, до деревни Плотава, пакет кефира купила, какую-то булку, а потом смотрю: Боже мой, я же к Косте уже опаздываю. А тем более дождь зарядил. И опять мне в сумерках попадались те же обглоданные автобусы и трактора по обочинам, при свете фар они как будто дымились. А огоньков в избах зажглось еще меньше, чем на вид было жилых. И чтобы мне себя уверить, что сегодня не тридцатый год, не раскулачка, я поставила кассету с итальянской эстрадой, хотя вообще-то в машине музыки не люблю, — и ехала, как сквозь мираж. И сколько я себя ни заставляла вспомнить, в какое отчаянное положение меня поставил Валера и мое чувство к Косте к какой роковой черте меня подвело, — нет, это тоже было не из разряда реальности, пока не начались большие дома в Балашихе, а потом и в Москве… И когда я ехала наконец вниз по Тверской и видела перед собой рубиновые звезды Кремля, — что-то все-таки в них есть несомненное или это так устроен русский менталитет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107