И пункт назначения выбрал твердо.
Как ни странно, устремиться я решил не к своей Гретхен. И не на свидания с лучшим другом, которого молодые подонки из-за ста рублей забили ногами возле его собственного гаража. И даже не на гипотетический суд, где бы их осудили со всей избыточной строгостью нашего уголовного кодекса (а не выпустили из-под стражи прямо в зале суда — суда, купленного на корню нашим сталелитейным магнатом, родным дядей одного из подонков). Я был согласен гореть в аду не ради того, чтобы заново пережить потрясение первой мальчишеской близости с роскошной женщиной двадцати восьми лет. И не ради того, чтобы снова прочувствовать сложную, полнозвучную, как Шестая симфония Чайковского, гамму чувств при виде первенца, которого жена мне показывала через окно роддома (мысль о смерти тогда впервые больно задела меня, конечно, еще не рабочей частью косы, нет, для начала просто ткнула в бок рукоятью: я умру, а этот писюн будет жить?! жить и помнить меня…). И не ради той головокружительной ночи, под утро которой муж самой бесстрастной женщины на свете, как в дурном анекдоте, вдруг вернулся из командировки, так что, провисев минут, думаю, сорок на обжигающем ветру, — я держался за железные прутья ее балкона, сколько мог, — совсем уже деревянным грохнулся вниз. Хорошо еще, дело было после трехдневного снегопада.
Я помню себя приблизительно с двух с половиной лет.
Когда мне было четыре года, уж это я помню точно, я мог подпрыгнуть, расставить руки и зависнуть сантиметрах в двадцати над землей. Ненадолго, секунд на пять-семь. У меня не всегда получалось. Но раза два или три получилось точно.
Жена, я однажды рискнул это ей рассказать, отреагировала комментарием: в раннем детстве психика ребенка еще не в силах различить сон и явь, тебе это приснилось, сон был необычайно ярким и в памяти запечатлелся как часть реальности. Она преподавала в средних классах ботанику и зоологию.
Но, во-первых, четыре года — не такое и раннее детство, а во-вторых, я же помню всю обстановку при этом: слева был буфет темного дерева, с резными украшениями на нижних дверцах, на нем кадки с какими-то декоративными лопухами, из-за тесноты (после уплотнения нашу семью втиснули в одну комнату с коридором-аппендиксом, общей площадью двадцать два квадрата) их больше некуда было поставить, а выбросить бабушка жалела, рядом огромный диван, в массивной спинке которого — два симметрично вытянутых фигурных зеркала, на стене справа — черная тарелка радио, под ним — этажерка, на ее верхней полке наша гордость — книги с описаниями изобретений отца. Через окно я видел свою полуторагодовалую сестру. Ходила она тогда, переваливаясь из стороны в сторону, но при этом держала за основание хвоста нашего сибирского кота. Он, чья ярость среди местных собак рождала легенды, равномерно ударялся теменем о землю, поскольку ради моей сестры был согласен стать валиком дивана, если, конечно, заблаговременно не успевал забиться за шифоньер или уйти в бега. Так вот: я висел в воздухе, видел сестру, немного жалел хрипевшего кота, а потом, когда рухнул на пол, — пол был дощатым, выкрашенным в буро-красный цвет, — из-за высокого подоконника их я уже не видел.
Дело не в способности к левитации. Когда одолевала бессонница, я устремлялся в ту необозримую, в ту едва проницаемую эпоху на поиски словно бы клада или какого-то безвозвратно утраченного секрета… Наши девочки называли секретом свои закопанные в землю и прикрытые осколком стекла сокровища: маленькие, завитые спиралью морские ракушки, граненые стеклянные камушки, выпавшие из старых бабушкиных сережек, красные кремлевские звезды, вырезанные из больших картонных коробок, в которых продавались тогда крупные, подарочные спички с разноцветными головками… У моего же секрета — ни места, ни имени. А главное — его содержимое всякий миг ускользает. Потому ли, что мой секрет — это словно бы я, а на самом деле — кто-то иной?
Я никогда не пропускаю момента, когда бабушка начинает делать для меня бутерброд. Приближаю лицо к круглой фарфоровой масленке и принимаюсь ждать. Цвет у масла теплый и солнечный, а вязкая его плоть не имеет в моем опыте аналогов. Оно такое одно. Не отвожу глаз. И вот наконец широкий сверкающий нож взрывает его поверхность, нож быстро несется мне навстречу, а из-под него — только успевай различить! и я успеваю! — выскакивают птицы с присборенными крыльями, надуваемые дирижабли, ящерицы, драконы, грозящие мне своими лапами и хвостами…
Спустя почти полвека я читаю об уникальном зрении Леонардо. На его рисунках ученые обнаружили завихрения воды, которые обычный человеческий глаз различает только на кинопленке, растягивающей реальное время.
Но ведь и я, став обыкновенным взрослым, сколько ни скреб ножом вологодское масло, сколько ни вглядывался в него, — увидеть уже ничего не мог.
В четыре года и несколько месяцев я в первый и до сих пор единственный в жизни раз теряю сознание. Незадолго перед этим отец объяснил мне устройство солнечной системы. И вот ночью я выбираюсь через окно в палисадник, чтобы увидеть метеоритный дождь. Сначала я долго бужу отца (мама с маленькой сестрой лежат в больнице), отец сонно отмахивается, что-то невнятное бормочет. И тогда не без ужаса, для храбрости взяв с собой кота, я выпрыгиваю в ночь. Думаю, было начало августа. Воздух вокруг стоит влажный и приторный от запаха цветов. Кот тут же предательски от меня сбегает. Я стою, задрав голову, босой, в одних трусах, вскоре меня пробирает озноб. Звезды подрагивают со мной вместе, но упрямо не падают. Я верчусь, судорожно шарю по небу глазами и вдруг — я хорошо помню это потрясшее меня вдруг — вижу луну. Она висит в абсолютной пустоте и светится не целиком, а только тремя четвертями. Левый бок ее таится в тени, но тоже, он тоже немного виден! И тогда я внятно осознаю: солнце, которого нет, сейчас есть, и еще я вдруг понимаю, где именно оно есть: там, внизу справа, много ниже меня… Отчего я немедленно повисаю в черной пустоте. Пустота начинает раскачиваться, она уходит у меня из-под ног… Солнце, луна и я — в тот миг во вселенной нас было три равновеликих тела.
Это ли я хотел пережить еще раз, когда дал согласие Кларе на участие в одитинге? Безусловно, и это тоже.
«Вы будете осознавать все, что произойдет. Вы сможете вспомнить все, что здесь происходит. Вы сможете прекратить и выйти из всего, во что попадете, если это вам не понравится. В дальнейшем, когда я скажу слово „отменяю“, все, что я вам скажу во время сеанса, будет отменено и не будет иметь для вас никакого значения. Все, что я могу невольно внушить вам, не будет иметь значения, когда я произнесу слово „отменяю“. Закройте глаза. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
Как ни странно, устремиться я решил не к своей Гретхен. И не на свидания с лучшим другом, которого молодые подонки из-за ста рублей забили ногами возле его собственного гаража. И даже не на гипотетический суд, где бы их осудили со всей избыточной строгостью нашего уголовного кодекса (а не выпустили из-под стражи прямо в зале суда — суда, купленного на корню нашим сталелитейным магнатом, родным дядей одного из подонков). Я был согласен гореть в аду не ради того, чтобы заново пережить потрясение первой мальчишеской близости с роскошной женщиной двадцати восьми лет. И не ради того, чтобы снова прочувствовать сложную, полнозвучную, как Шестая симфония Чайковского, гамму чувств при виде первенца, которого жена мне показывала через окно роддома (мысль о смерти тогда впервые больно задела меня, конечно, еще не рабочей частью косы, нет, для начала просто ткнула в бок рукоятью: я умру, а этот писюн будет жить?! жить и помнить меня…). И не ради той головокружительной ночи, под утро которой муж самой бесстрастной женщины на свете, как в дурном анекдоте, вдруг вернулся из командировки, так что, провисев минут, думаю, сорок на обжигающем ветру, — я держался за железные прутья ее балкона, сколько мог, — совсем уже деревянным грохнулся вниз. Хорошо еще, дело было после трехдневного снегопада.
Я помню себя приблизительно с двух с половиной лет.
Когда мне было четыре года, уж это я помню точно, я мог подпрыгнуть, расставить руки и зависнуть сантиметрах в двадцати над землей. Ненадолго, секунд на пять-семь. У меня не всегда получалось. Но раза два или три получилось точно.
Жена, я однажды рискнул это ей рассказать, отреагировала комментарием: в раннем детстве психика ребенка еще не в силах различить сон и явь, тебе это приснилось, сон был необычайно ярким и в памяти запечатлелся как часть реальности. Она преподавала в средних классах ботанику и зоологию.
Но, во-первых, четыре года — не такое и раннее детство, а во-вторых, я же помню всю обстановку при этом: слева был буфет темного дерева, с резными украшениями на нижних дверцах, на нем кадки с какими-то декоративными лопухами, из-за тесноты (после уплотнения нашу семью втиснули в одну комнату с коридором-аппендиксом, общей площадью двадцать два квадрата) их больше некуда было поставить, а выбросить бабушка жалела, рядом огромный диван, в массивной спинке которого — два симметрично вытянутых фигурных зеркала, на стене справа — черная тарелка радио, под ним — этажерка, на ее верхней полке наша гордость — книги с описаниями изобретений отца. Через окно я видел свою полуторагодовалую сестру. Ходила она тогда, переваливаясь из стороны в сторону, но при этом держала за основание хвоста нашего сибирского кота. Он, чья ярость среди местных собак рождала легенды, равномерно ударялся теменем о землю, поскольку ради моей сестры был согласен стать валиком дивана, если, конечно, заблаговременно не успевал забиться за шифоньер или уйти в бега. Так вот: я висел в воздухе, видел сестру, немного жалел хрипевшего кота, а потом, когда рухнул на пол, — пол был дощатым, выкрашенным в буро-красный цвет, — из-за высокого подоконника их я уже не видел.
Дело не в способности к левитации. Когда одолевала бессонница, я устремлялся в ту необозримую, в ту едва проницаемую эпоху на поиски словно бы клада или какого-то безвозвратно утраченного секрета… Наши девочки называли секретом свои закопанные в землю и прикрытые осколком стекла сокровища: маленькие, завитые спиралью морские ракушки, граненые стеклянные камушки, выпавшие из старых бабушкиных сережек, красные кремлевские звезды, вырезанные из больших картонных коробок, в которых продавались тогда крупные, подарочные спички с разноцветными головками… У моего же секрета — ни места, ни имени. А главное — его содержимое всякий миг ускользает. Потому ли, что мой секрет — это словно бы я, а на самом деле — кто-то иной?
Я никогда не пропускаю момента, когда бабушка начинает делать для меня бутерброд. Приближаю лицо к круглой фарфоровой масленке и принимаюсь ждать. Цвет у масла теплый и солнечный, а вязкая его плоть не имеет в моем опыте аналогов. Оно такое одно. Не отвожу глаз. И вот наконец широкий сверкающий нож взрывает его поверхность, нож быстро несется мне навстречу, а из-под него — только успевай различить! и я успеваю! — выскакивают птицы с присборенными крыльями, надуваемые дирижабли, ящерицы, драконы, грозящие мне своими лапами и хвостами…
Спустя почти полвека я читаю об уникальном зрении Леонардо. На его рисунках ученые обнаружили завихрения воды, которые обычный человеческий глаз различает только на кинопленке, растягивающей реальное время.
Но ведь и я, став обыкновенным взрослым, сколько ни скреб ножом вологодское масло, сколько ни вглядывался в него, — увидеть уже ничего не мог.
В четыре года и несколько месяцев я в первый и до сих пор единственный в жизни раз теряю сознание. Незадолго перед этим отец объяснил мне устройство солнечной системы. И вот ночью я выбираюсь через окно в палисадник, чтобы увидеть метеоритный дождь. Сначала я долго бужу отца (мама с маленькой сестрой лежат в больнице), отец сонно отмахивается, что-то невнятное бормочет. И тогда не без ужаса, для храбрости взяв с собой кота, я выпрыгиваю в ночь. Думаю, было начало августа. Воздух вокруг стоит влажный и приторный от запаха цветов. Кот тут же предательски от меня сбегает. Я стою, задрав голову, босой, в одних трусах, вскоре меня пробирает озноб. Звезды подрагивают со мной вместе, но упрямо не падают. Я верчусь, судорожно шарю по небу глазами и вдруг — я хорошо помню это потрясшее меня вдруг — вижу луну. Она висит в абсолютной пустоте и светится не целиком, а только тремя четвертями. Левый бок ее таится в тени, но тоже, он тоже немного виден! И тогда я внятно осознаю: солнце, которого нет, сейчас есть, и еще я вдруг понимаю, где именно оно есть: там, внизу справа, много ниже меня… Отчего я немедленно повисаю в черной пустоте. Пустота начинает раскачиваться, она уходит у меня из-под ног… Солнце, луна и я — в тот миг во вселенной нас было три равновеликих тела.
Это ли я хотел пережить еще раз, когда дал согласие Кларе на участие в одитинге? Безусловно, и это тоже.
«Вы будете осознавать все, что произойдет. Вы сможете вспомнить все, что здесь происходит. Вы сможете прекратить и выйти из всего, во что попадете, если это вам не понравится. В дальнейшем, когда я скажу слово „отменяю“, все, что я вам скажу во время сеанса, будет отменено и не будет иметь для вас никакого значения. Все, что я могу невольно внушить вам, не будет иметь значения, когда я произнесу слово „отменяю“. Закройте глаза. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107