Все одно тебя облапошит. Так ты что ей отдашь, у дядьки в двойном размере обратно проси. И главное: на Таиське жениться не смей! Оттуда прокляну! Я с Кондратьевной договорилась.
— О чем?
— Она на тебя согласна.
— Беззубая ведь она.
— На меньше объест.
— И глухая!
— Очень надо ей слушать, как ты дудки с утра до ночи строишь! Чистенькая она и бездетная. Но сначала убедись, что меня уже точно нет — вовсе.
— А-а-а…
— Не вой! Все понял?
— Все-о!
Только тут припомнил А.И., что уж месяц скоро, как не выходит мамаша из дома. Еду ему покупать велит. А ему по пути — вот он и не заметил особо. Людям сказала говорить, что уехала к тетке в Кандалакшу, и вдруг заболела тетка, и не на кого ее сбыть. Он и говорил, ему это тоже нетрудно было. А оказалось — вот что!
Вдоволь они в то утро поплакали. А уж Чукча, душа, вовсю рядышком наскулилась. И что особенно-то сердце рвало — мамаша теперь с нею и не спорила. Солнце уже до буфета добралось — зайчики из него в глаза запрыгали, а они так и сидели на половичке, в кучу сбившись. Будто полярники на льдине, будто необоримым течением их несло прочь от людей и спасения. И вдруг счастливая мысль в голову пришла! На колени А.И. усадил мамашу, к себе прижал:
— А ну дыхни на меня — ну! Была бы заразная у тебя болезнь, роднуля, дуся! — И чтоб гребенка не мешала по головке ее гладить, гребенку вынул и седые куделечки расчесывать стал: до того они нежные оказались — как у младенца. — Не прячь личико — дыхни! И я тоже маленьким сделаюсь. Летом с мальчишками мяч погоняю — ну, на прощание. А по осени заживем мы с тобой, как букашечки, на нашей гераньке. Зелено, солнце за окном. Ты да я — чего еще желать?
— А кинутся: пусто! И поселят черт-те кого! А жильцы гераньку с нами — и на помойку!
— Ой, мамаша, я и не подумал.
— Круглый ты…
— Вы опять!
— Сирота круглый!
— Мамаша! Не оставляйте меня! Лучшая, добрейшая в мире мамаша!
— Прежде надо было меня любить. Прежде!
Так и начали друг за другом сбываться прозорливые мамашины слова.
2
А только странная вещь — счастье. Сразу никогда себя не даст различить.
Иные думают, будто счастье — это если все хорошо и идеалоподобно. И в книжках так пишут. А.И. читал, когда-то очень много читал. Он и сам так думал — всего квартал, всего месяц назад. А на самом деле, в буквальной жизни все как раз наоборот вышло.
Уж такое случилось лето — уж такое! Мало того, что к середине июня мамаша под столом свободно разгуливала, — еще один гром с тарарамом: Таисью из петли чуть живой вынули. С ребеночком к ней пришли, чтоб грыжу она ему заговорила, да едва того младенчика и не выронили насовсем — мамаша бедная громче младенчика заголосила.
Альберта Ивановича, конечно, в тот же час на маршруте нашли и с намеком ему доложили: вот, дескать, что учиняют над собой покинутые одиночки. Будто это она в первый раз. Будто только вчера, а не год назад дружбе их полюбовной конец пришел. Тем он себя утешал всю дорогу. А когда на велосипеде в больничный коридор вкатил и не пускать его стали, как зарычал, сестру отпихнул, споткнулся и на колени как раз перед самой койкой рухнул:
— Таичка, свечечка моя! Не дам тебе истаять, не дам! — И лодыжечки ее заледенелые целовать стал. До слез она, бывало, умилялась, отчего-то особенно нравилось ей, когда он лодыжки ее вечно холодные лаской отогревает. — Ты гори, гори.
— Горю, — то ли шепнула, то ли почудилось, потому что уже в тот момент истопник с санитаром сзади бросились и вытаскивать его из палаты стали.
Вот так и началось лето — зеленое, буйное. Там, где фейерверк цветов был, яблочки из листвы торчат. Детвора в каждой канаве полощется — уток пугает. Рядом коровы сопят, часами от сладкого клевера головы не отнимая. А земляники уродило в тот год — ведрами несли! Мамаша все в лесок за нею просилась:
— Я маленькая теперь, проворная. Снеси! В последний раз витаминов сыну насобираю.
Купил ей А.И. в отделе игрушек метр бумажный: возле каждого круглого числа — картинка, чтоб нескучно измеряться было, и говорит:
— До пятидесяти сантиметров дотянешь — в корзинке уместишься. А так?
А она погрустнела, но спорить не стала:
— Это уж, видно, когда грибы пойдут.
И хоть бы раз обругала или огород услала полоть — нет!
— Не уходи, сынок. Дома побудь, — и так заискивающе снизу глядит, вся в единый лоскутик обмотанная, как девочка индианская. А на ногах — сандалики его детские. Выходит, не зря хранила.
И как-то само собой получаться стало: то он ей с работы конфетку несет, то высоконький стульчик ей с перильцем мастерит, то в корыте купает и спеленутую спать несет… А однажды из-за пряника с повидлом до драки у нее с Чукчей дело дошло. Так А.И. собачку в туалете запер, мамашу в угол поставил, сел за волынку и ждет. Покапризничала в углу мамаша, слюни попускала, а убегать не стала — поняла, значит, что сын по справедливости рассудил. Отложил тогда А.И. работу — хоть на едином дыхании в тот день последние штрихи клал, — на руки мамашу взял и на целых полчаса к окошку понес. Больше хоккея обожала теперь мамаша сквозь гардину на улицу поглядеть: и как Верка с пункта стеклотары очередной ковер выбивает (специально похожей расцветки ковры скупала, чтоб соседи думали, будто один у нее ковер, будто соседи — идиоты), и как Юрок, поддавши, на мопеде зигзаги выписывает ловко, и как дед Андрей козу на общественном газоне пасет (потому что умными все сделались: и с удобствами в пятиэтажках желают жить, и с парным молоком расстаться боятся). Как и прежде, буквально на все свой острый взгляд имела!
Только опускать ее хотел — захныкала:
— Еще! Еще!
— Нельзя больше. Альбертику на работу пора.
Лишний раз мамашу одну бросать, конечно, постыдно было. Да уж таким неблагодарным сыном он уродился: безнаказанностью своей пользоваться стал, врать обучился, а приврав — жалейку незаметно в карман совал и к Таисье шел. Как только из лечебницы Таисья освободилась, вернулась к ним их прежняя негасимая дружба.
«Присушила», «опоила» — разные несознательные слова про них за спиною шептали. Да разве знали они ее?
Конечно, жила Тая таборно, бестолково: хоть и свой дом имела, а будто вокзал — лежанка в углу, табуретка и три кошки то на печь, то обратно с печи на пол скачут. Конечно, теперь с ней стало куда трудней. Но это только поначалу. А уж зато после — после!..
Однако поначалу и вправду не рад бывал, что пришел. Сидит его королевна на постели неприбранной, острые колени руками обхвачены — вся точно ножик складной.
— Таичка, это — я.
Ничего не ответит.
— Таичка, это я пришел.
Только глаза вскинет, незнакомые, стеклянно-оранжевые, как у голубей, и с такою же мыслью неразборчивой: то ли к земле сломя голову кинуться, то ли размахнуться и на крышу взлететь. И долго надо было с ней разговоры разговаривать, чулочки с нее снять, лодыжечки гладить, чтоб уж после сквозь это стеклянно-оранжевое проступило теплое, грустное — собачье, — как бы на последующую ступень эволюции взгляд ее переманить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
— О чем?
— Она на тебя согласна.
— Беззубая ведь она.
— На меньше объест.
— И глухая!
— Очень надо ей слушать, как ты дудки с утра до ночи строишь! Чистенькая она и бездетная. Но сначала убедись, что меня уже точно нет — вовсе.
— А-а-а…
— Не вой! Все понял?
— Все-о!
Только тут припомнил А.И., что уж месяц скоро, как не выходит мамаша из дома. Еду ему покупать велит. А ему по пути — вот он и не заметил особо. Людям сказала говорить, что уехала к тетке в Кандалакшу, и вдруг заболела тетка, и не на кого ее сбыть. Он и говорил, ему это тоже нетрудно было. А оказалось — вот что!
Вдоволь они в то утро поплакали. А уж Чукча, душа, вовсю рядышком наскулилась. И что особенно-то сердце рвало — мамаша теперь с нею и не спорила. Солнце уже до буфета добралось — зайчики из него в глаза запрыгали, а они так и сидели на половичке, в кучу сбившись. Будто полярники на льдине, будто необоримым течением их несло прочь от людей и спасения. И вдруг счастливая мысль в голову пришла! На колени А.И. усадил мамашу, к себе прижал:
— А ну дыхни на меня — ну! Была бы заразная у тебя болезнь, роднуля, дуся! — И чтоб гребенка не мешала по головке ее гладить, гребенку вынул и седые куделечки расчесывать стал: до того они нежные оказались — как у младенца. — Не прячь личико — дыхни! И я тоже маленьким сделаюсь. Летом с мальчишками мяч погоняю — ну, на прощание. А по осени заживем мы с тобой, как букашечки, на нашей гераньке. Зелено, солнце за окном. Ты да я — чего еще желать?
— А кинутся: пусто! И поселят черт-те кого! А жильцы гераньку с нами — и на помойку!
— Ой, мамаша, я и не подумал.
— Круглый ты…
— Вы опять!
— Сирота круглый!
— Мамаша! Не оставляйте меня! Лучшая, добрейшая в мире мамаша!
— Прежде надо было меня любить. Прежде!
Так и начали друг за другом сбываться прозорливые мамашины слова.
2
А только странная вещь — счастье. Сразу никогда себя не даст различить.
Иные думают, будто счастье — это если все хорошо и идеалоподобно. И в книжках так пишут. А.И. читал, когда-то очень много читал. Он и сам так думал — всего квартал, всего месяц назад. А на самом деле, в буквальной жизни все как раз наоборот вышло.
Уж такое случилось лето — уж такое! Мало того, что к середине июня мамаша под столом свободно разгуливала, — еще один гром с тарарамом: Таисью из петли чуть живой вынули. С ребеночком к ней пришли, чтоб грыжу она ему заговорила, да едва того младенчика и не выронили насовсем — мамаша бедная громче младенчика заголосила.
Альберта Ивановича, конечно, в тот же час на маршруте нашли и с намеком ему доложили: вот, дескать, что учиняют над собой покинутые одиночки. Будто это она в первый раз. Будто только вчера, а не год назад дружбе их полюбовной конец пришел. Тем он себя утешал всю дорогу. А когда на велосипеде в больничный коридор вкатил и не пускать его стали, как зарычал, сестру отпихнул, споткнулся и на колени как раз перед самой койкой рухнул:
— Таичка, свечечка моя! Не дам тебе истаять, не дам! — И лодыжечки ее заледенелые целовать стал. До слез она, бывало, умилялась, отчего-то особенно нравилось ей, когда он лодыжки ее вечно холодные лаской отогревает. — Ты гори, гори.
— Горю, — то ли шепнула, то ли почудилось, потому что уже в тот момент истопник с санитаром сзади бросились и вытаскивать его из палаты стали.
Вот так и началось лето — зеленое, буйное. Там, где фейерверк цветов был, яблочки из листвы торчат. Детвора в каждой канаве полощется — уток пугает. Рядом коровы сопят, часами от сладкого клевера головы не отнимая. А земляники уродило в тот год — ведрами несли! Мамаша все в лесок за нею просилась:
— Я маленькая теперь, проворная. Снеси! В последний раз витаминов сыну насобираю.
Купил ей А.И. в отделе игрушек метр бумажный: возле каждого круглого числа — картинка, чтоб нескучно измеряться было, и говорит:
— До пятидесяти сантиметров дотянешь — в корзинке уместишься. А так?
А она погрустнела, но спорить не стала:
— Это уж, видно, когда грибы пойдут.
И хоть бы раз обругала или огород услала полоть — нет!
— Не уходи, сынок. Дома побудь, — и так заискивающе снизу глядит, вся в единый лоскутик обмотанная, как девочка индианская. А на ногах — сандалики его детские. Выходит, не зря хранила.
И как-то само собой получаться стало: то он ей с работы конфетку несет, то высоконький стульчик ей с перильцем мастерит, то в корыте купает и спеленутую спать несет… А однажды из-за пряника с повидлом до драки у нее с Чукчей дело дошло. Так А.И. собачку в туалете запер, мамашу в угол поставил, сел за волынку и ждет. Покапризничала в углу мамаша, слюни попускала, а убегать не стала — поняла, значит, что сын по справедливости рассудил. Отложил тогда А.И. работу — хоть на едином дыхании в тот день последние штрихи клал, — на руки мамашу взял и на целых полчаса к окошку понес. Больше хоккея обожала теперь мамаша сквозь гардину на улицу поглядеть: и как Верка с пункта стеклотары очередной ковер выбивает (специально похожей расцветки ковры скупала, чтоб соседи думали, будто один у нее ковер, будто соседи — идиоты), и как Юрок, поддавши, на мопеде зигзаги выписывает ловко, и как дед Андрей козу на общественном газоне пасет (потому что умными все сделались: и с удобствами в пятиэтажках желают жить, и с парным молоком расстаться боятся). Как и прежде, буквально на все свой острый взгляд имела!
Только опускать ее хотел — захныкала:
— Еще! Еще!
— Нельзя больше. Альбертику на работу пора.
Лишний раз мамашу одну бросать, конечно, постыдно было. Да уж таким неблагодарным сыном он уродился: безнаказанностью своей пользоваться стал, врать обучился, а приврав — жалейку незаметно в карман совал и к Таисье шел. Как только из лечебницы Таисья освободилась, вернулась к ним их прежняя негасимая дружба.
«Присушила», «опоила» — разные несознательные слова про них за спиною шептали. Да разве знали они ее?
Конечно, жила Тая таборно, бестолково: хоть и свой дом имела, а будто вокзал — лежанка в углу, табуретка и три кошки то на печь, то обратно с печи на пол скачут. Конечно, теперь с ней стало куда трудней. Но это только поначалу. А уж зато после — после!..
Однако поначалу и вправду не рад бывал, что пришел. Сидит его королевна на постели неприбранной, острые колени руками обхвачены — вся точно ножик складной.
— Таичка, это — я.
Ничего не ответит.
— Таичка, это я пришел.
Только глаза вскинет, незнакомые, стеклянно-оранжевые, как у голубей, и с такою же мыслью неразборчивой: то ли к земле сломя голову кинуться, то ли размахнуться и на крышу взлететь. И долго надо было с ней разговоры разговаривать, чулочки с нее снять, лодыжечки гладить, чтоб уж после сквозь это стеклянно-оранжевое проступило теплое, грустное — собачье, — как бы на последующую ступень эволюции взгляд ее переманить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107