И халабуду разобрали — тети Женин муж, мама и Олег, которому, оказалось, все равно кому помогать — только бы заглядывать в глаза и услужливо мычать.
Часы на стене показывают без десяти полдень. Или полночь. Но и то и другое — вранье. Мы: Сережа, Леха, Шурик — вранье. Мы: бабушка и я — чушь. «Потому что у этой Дианки подцепить можно что угодно!» — «А что, например?» — «В лучшем случае клопа или таракана!» — «А в худшем?» — «Тебе мало клопа с тараканом? Поклянись моим здоровьем, что никогда ни под каким видом…» Вот.
Вот: мы — это я и Вика. Как же он забыл! В самый день отъезда — мама все время банки с вареньем местами меняла, чтобы хоть одну сумку можно было от пола оторвать — Вика без слов увела его за руку по тихим половикам и с другого хода, под деревянной лестницей, по которой одни только коты и кошки ходили к себе на чердак, вдруг чиркнула себя лезвием по подушечке пальца: «Пий!» — будто еще один Викин глаз, большая черная капля бухла и бухла перед ним, не моргая.
«Пий скориш!» — «Зачем?» — «Пий!»
Он зажмурился, лизнул. Вкус собственной своей разбитой губы унес в зиму, на ледяную гору, в драку с Еремеем на лыжных палках. Губу потом зашивали, и долго-долго леска из нее торчала — как котовый ус. Но ведь сейчас это была ее кровь. И на вкус она не должна была быть похожей. Была! Он хотел ей сказать: значит, мы с тобой одной крови, как в романе про Маугли, но не успел, потому что Вика ужалила вдруг лезвием и его палец, впилась, как на анализе, с птичьим причмоком (или это ласточка в гнезде под потолком в тот миг сказала что-то трем своим маленьким детям?) — и наконец оторвалась: «Усэ! Тепер — назавжды! Тепер на всэ життя!» И тут все смешалось: жалость — от вкуса губы расквашенной, и страх этой клятвы не сдержать, и испуг никогда не увидеть ее больше, и новый испуг — заразиться чужой кровью: ведь из-за чего же именно бабушка на нужнейшую операцию лечь боялась! — и еще больший испуг — в этом испуге признаться… Изо всех сил стараясь не сглотнуть, он буркнул: «Ага, назавжды», — и выскочил вон, за дом, за погреб, в самую гущу бурьяна, чтобы выплюнуть то святое, что — навсегда, что — мы. И пока выплевывал, разминал среди пальцев бурьянные семена, а потом еще долго стоял и смотрел, как они раскрошились на мелкие шарики и приятно, как ртуть, бегали по ладони.
— Сергей! — тогда так истошно кричал папа, приехавший их увозить в Москву, а он все никак не мог насмотреться. А войдя в комнату, опять ощутил на языке терпкий расквашенный привкус и сплюнул его в горшок со стареньким, на палочку опирающимся алоэ — да так незаметно, что и его самого не заметили даже.
— А ты ожидал от меня услышать, что…— тихим мучительным голосом говорила мама.
— Что ты приедешь и с ним кончишь! — выпалил папа.
— Вот тут, дорогой, ты можешь быть спокоен: с Борис Санычем я кончаю всегда.
И почему-то обрадовавшись, что их с дядей Борей дружбе пришел конец, Сережа бросился папе на шею: «Навсегда! Назавжды!» И папа крепко-крепко его всего прижал и сказал, как давно уже говорить перестал:
— Ты мой сладкий!
— Ма-а-ма! А!
Это? Это где-то неблизко завыл Владик. Сережа нашел его в кухне с физиономией, перепачканной или мукой, или содой.
— Кла-кла-кла-кодил! — захлебывался Владик.
— Откуда тут крокодил?
— Бона! Бона — насе сонце плоглотил! — и в окно тычет. — Ноц станет — мама потеляется!
— Крокодилы в Африке живут!
— В Афлике — голиллы!
— И злые крокодилы! Учил — значит, надо твердо знать. А по небу плывут облака. То есть на самом деле облака стоят — это земля вращается. Но нам с земли кажется…
Владик взвывает еще безутешней. Приходится взять его на руки и поцеловать — не в муку, не в соду, тьфу! — в сухое молоко. А распробовав — лизнуть: вкусно. Что ли от щекотки, младенец втягивает головку в плечи и фыркает.
— А ну пошли его как шуганем! Мужики мы или нет?
Выходя на балкон, они едва не падают в густые заросли зеленых бутылок — Викин брат как раз именно за такие же им по семь копеек давал.
— Брысь, крокодил!
— Блысь! — взвизгивает Владик, сжимая кулаки.
— Во! Он уже хвост поджал! Давай ори!
— Блысь, сука, падла, блысь!
— Вали отсюдова, «мессершмитт» поганый!
— По-лусски, блин, не понимает!
— Мы тебя не боимся! Да здравствуют наши! Ура!
— Ула-а!
Они сощурились в один и тот же миг: лохматая туча поджала хвост и — расплескалось спасенное солнце! Спасенное ими! Нами. Мы спасли. Победители, богатыри, витязи, герои — ула, ула, ула!
— Я спрашиваю, Сережа, что ты там делаешь?!
Ослепленные победой, своим могуществом и солнцем, они видят на соседнем балконе только черный силуэт.
— Что ты делаешь там? — говорит он бабушкиным голосом.
— Крокодила прогоняю.
— Падлу такую! — визжит Владик, а мог бы и помолчать.
— Сейчас же иди домой мыть руки!
— А я крокодила руками не трогал.
Но бабушки на балконе уже нет. Сережа знает: сейчас начнется звонок в дверь — сплошной, сиренный. И он начинается.
— Папка! — вопит Владик. — Лименты плинес!
Никто ничего не понимает! Звонок льется, как из ведра.
* * *
Ложь про то, что сочинение он уже переписал, но забыл дома, Сережа тащил в зубах, как ученая собака палку, — по улицам, лестнице и коридору — до актового зала вплоть, когда дверь вдруг оказалась закрытой изнутри. Судя по плотному дергу — на швабру.
— Маргарита Владимировна, — зовет он и скребется.
Неправдоподобная тишина говорит о том, что гипнотизер уже начал перепиливать человека.
— Маргарита Владимировна!
Дверь открывается, но стоит в ней Галина Владленовна, которая вела их до четвертого класса.
— Где ты бродишь?
— Он уже человека перепиливал?!
Прикрыв ему рот ладонью, вкусно пахнущей мелом, Га-Вла втягивает его в зал и ставит у задней стены. Он — хвостик, он — торчком. А весь зал лупоглазо замер, как Казя. Аковцы — во втором ряду. Вейцик — в третьем. И Маргоша. По сцене же — мама родная! — ползает Ширява. На четвереньках. И хватает руками пустоту. И еще две дылды прыгают рядом с головою Ленина — на скакалках. Сережа не сразу замечает, что скакалок в руках у них нет. Но которая потолще все равно часто спотыкается и, начиная все сначала, старательно заводит руки за спину. А под формой с нею вместе будто прыгает спрятанная сибирская кошка. И на нее очень трудно не смотреть. Тем более если с детства любишь кошек.
ОН же, в черной бабочке и синем пиджаке, стоит у края почти незаметно, все про всех насквозь понимая. И Сережа молча говорит: «Здравствуйте, извините, что я так опоздал. Это из-за бабушки и из-за Дианы. И из-за Маргоши тоже. Сделайте так, чтобы они все меня немножко боялись, как милиционера, пожалуйста! Спасибо. Я больше не буду вам мешать».
По ЕГО спокойному лицу ясно, что ОН не сердится ни капельки, и Сережа смолкает, чтобы не отвлекать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107