А кто еще — за Москва-реку, за Неву, за Волгу, за Дон, за многие земли и реки, каких и по географии не проходили, даже за ихнюю вонючую Шпрею. Погибли и как герои, а пусть хоть и не вышли в герои — про всякое ведь дядя Миша с Володей-студентом рассказывали, — лишь бы не падло, не трусы. Беда только, что даже и тогда, когда песня такая сочинялась, то есть когда бились еще в обороне, в контратаку ударяли из-под горы... Так, что ли, и вечно было — паршивые фрицы на господствующих высотах, а мы на них из-под горы?
Тьфу ты — о чем это я?! Победа же сегодня, Победа!
Мать принесла отцу блестящие хромовые сапоги, галифе и парадный френч, и папка стал снимать планки с орденскими колодками, а вместо них прикреплять и привинчивать сами свои ордена и медали.
Орденов было много, были даже два Боевых Красных Знамени. Ну, вообще-то, не Боевого, а просто два ордена Красного Знамени: я и сам отлично знал, что никакого отдельного Боевого вовсе нет, а есть Красного Знамени и Трудового Красного Знамени, — в чем-в-чем, а в орденах-то я насобачился разбираться будь здоров и вообще собаку съел, — но мне всегда хотелось отцовские ордена именно так называть. Потому что он был боевой командир и первое Красное Знамя заслужил не какое-нибудь там на ленточке, а еще с винтом, в сорок первом, за оборону Москвы, и номер у ордена был всего 7241, я его знал назубок, — не больно большой, если Красным Знаменем награждали еще в гражданскую, и за Испанию, и за озеро Хасан, и за Халхин-Гол, а прежде-то еще за эту, как ее? — КВЖД, и за «Линию Маннергейма». А «Отечественная война» у отца и вообще из первой тысячи — ну, из второй, 1319, и она была, наоборот, на ленточке, навроде-наподобие той, какая у «За трудовое отличие»; сейчас таких ни у кого и не видно.
Вот какой у меня папка!
На фронте он служил замполитом полка и, когда его ранило, последний раз, лежал в госпитале в нашем же городе. Его хотели комиссовать подчистую, но он упросил военкома дядю Ваню Морозова, своего дружка, чтобы оставили в армии, покуда не расколошматят фашиста. Отца назначили комиссаром в тот же госпиталь, где он лечился.
Когда он привинчивал ордена, лицо у него было горделивое и сияющее. Я воспользовался этим и спросил, очень рассчитывая, что мне повезет, отец сегодня не сможет мне и всем нам отказать:
— Пап, а можно нам сегодня сходить в двадцатую?..
— Опять водку пить? Или теперь уж спиртишко? — вскинулся он на меня.
— Не-е, мы не будем...
Полтора месяца назад он поймал нас всех троих: меня, Герку Мамая и Манодю. Был день рождения у дяди Миши Кондрашова, самого старшего из нашей, двадцатой палаты; ему исполнилось ровно тридцать три года. И мы принесли ему в подарок, кроме зажигалок и мундштуков, еще и пол-литру водки: немножечко загодя подработали на дровах, продали газет, да и у Мамая опять откуда-то были деньги. Сказал, будто выиграл в очко. До этого мы с нашими ребятами, подшефными, никогда не пили — из взрослых мы вообще киряли только с Васькой Косым, Мишей Одессой и Борисом Савельевичем с рынка, — а тут Володя-студент, глядя на Манодю, голодными глазами провожавшего стограммовик, который первому как имениннику налили дяде Мише, засмеялся и спросил:
— Л'аппети вьян ан манжан — аппетит приходит во время еды? — Когда Студент был в настроении, он всегда подпускал всякие французские словечки, а также английские, немецкие и даже римские или — как их? — латинские. Латинскими, правда, куда больше него сыпал Борис Савельевич, Боря с Черного моря, но тот никогда не переводил, что такое сказал, будто говорил лишь для себя самого. Я пробовал было перехватить у них эдакую привычку, но что я знал? Еле-еле да чуть-чуть один немецкий, да и то — велика ли гордость-радость выражаться на фашистском-то языке? — Вы, я смотрю, и сами не прочь по наркомовской норме? Ну — валяйте. Сан фасон, без церемоний.
Я видел, как сверкнул глазами Мамай, а Манодя потупился, но не выдержал и облизнулся. Да у меня и у самого-то дернулись губы.
— Сам-то ты, Студент, не фасонь. Не дури. И без тебя у них, ясно море, на такие дела учителей хватает, — попробовал его урезонить дядя Миша. Но они, видать, и перед тем деранули помалу, и Володя был явно навеселе:
— А ты, новоявленный Иисус Христос, пассэ муа сэ мо — простите за выражение — полагаешь, что они не научатся без нас? Считай, свершившийся факт, фэт акомпли. Ты скажи им спасибо, что хоть досюда-то донесли. Раз смогли раздобыть, смогли бы и выпить. Это им за солдатскую честность. Лё вен э тирэ, иль фо лё буар, — вино раскупорено, остается только его выпить! Тезка, как будет лё вен э тирэ, иль фо лё буар — наоборот?
И он опять захохотал.
— Рауб ёл оф эрит э нев ёл, — не шибко задумываясь, пальнул Манодя.
Была у Маноди такая привычка — лихо переворачивать любые слова вверх тормашками, взад пятки, шиворот-навыворот-наоборот. Это, может, оттого, что шарики у него, поди-ка, немного стрясенные, контуженные: больше ведь ни у кого ничего подобного не получается. А может, просто так...
От Володиного намека, что, дескать, раз смогли достать, смогли бы и выпить, — спрятал глаза Мамай: когда мы шли с рынка в госпиталь, он нам предлагал ополовинить пол-литру самим, а остальное перелить в четушку, потому что в палате, конечно, нам вмазать не дадут. Так что ему было совестно побольше, чем Маноде: тот и облизнулся-то, наверное, не на водяру, а на биточки с гречневой размазней, которыми Володя и дядя Миша закусывали.
Мучился совестью Мамай недолго — и Володя нам все-таки налил, и он хряпнул первым, заправски занюхав корочкой.
— Видал миндал? — снова рассмеялся Володя-студент, переводя глаза с Мамая на дядю Мишу. — Прямо-таки ку дэ мэтр, мастерский прием. Скорее, правда, все таки ку дэ тэт: буквально — смелый, но необдуманный поступок. Хлещет, что твой фельдфебель-тряпошник! Са ира — это пойдет на лад, как пели когда-то санкюлоты.
— Кто сказал, что надо бросить водку на войне? После боя сердце просит водочки вдвойне! — расфорсился, как с ним часто бывает, Мамай.
— На доброе дело бы им ума хватало, на разную дурь-то, ясно море, они шибко горазды, я знаю, — со значением посмотрев на меня, сказал дядя Миша в ответ.
Тут уж и мне тоже приходилось умыться. Я прекрасно понял, на что дядя Миша намекал, — на ту историю, с карболкой...
А в общем-то нам хорошо сиделось тогда. Тихо-мирно-спокойно. Патефончик покручивал всякие довоенные пластинки — там «Брызги шампанского» — «брызги из-под лаптей»; Козин пел сладким козлетоном, слаще, чем у Козловского, про ослепшую артистку — песню, которую Володя-студент почему-то особенно любил:
Бывало, нищий не боится
Прийти за милостыней к ней.
Она ж у вас просить стыдится —
Подайте милостыню ей,
О дайте ми-и-илосты-ы-ыню ей!
И тут Володя под патефон еще и сам запел — да на своем французском прямо!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
Тьфу ты — о чем это я?! Победа же сегодня, Победа!
Мать принесла отцу блестящие хромовые сапоги, галифе и парадный френч, и папка стал снимать планки с орденскими колодками, а вместо них прикреплять и привинчивать сами свои ордена и медали.
Орденов было много, были даже два Боевых Красных Знамени. Ну, вообще-то, не Боевого, а просто два ордена Красного Знамени: я и сам отлично знал, что никакого отдельного Боевого вовсе нет, а есть Красного Знамени и Трудового Красного Знамени, — в чем-в-чем, а в орденах-то я насобачился разбираться будь здоров и вообще собаку съел, — но мне всегда хотелось отцовские ордена именно так называть. Потому что он был боевой командир и первое Красное Знамя заслужил не какое-нибудь там на ленточке, а еще с винтом, в сорок первом, за оборону Москвы, и номер у ордена был всего 7241, я его знал назубок, — не больно большой, если Красным Знаменем награждали еще в гражданскую, и за Испанию, и за озеро Хасан, и за Халхин-Гол, а прежде-то еще за эту, как ее? — КВЖД, и за «Линию Маннергейма». А «Отечественная война» у отца и вообще из первой тысячи — ну, из второй, 1319, и она была, наоборот, на ленточке, навроде-наподобие той, какая у «За трудовое отличие»; сейчас таких ни у кого и не видно.
Вот какой у меня папка!
На фронте он служил замполитом полка и, когда его ранило, последний раз, лежал в госпитале в нашем же городе. Его хотели комиссовать подчистую, но он упросил военкома дядю Ваню Морозова, своего дружка, чтобы оставили в армии, покуда не расколошматят фашиста. Отца назначили комиссаром в тот же госпиталь, где он лечился.
Когда он привинчивал ордена, лицо у него было горделивое и сияющее. Я воспользовался этим и спросил, очень рассчитывая, что мне повезет, отец сегодня не сможет мне и всем нам отказать:
— Пап, а можно нам сегодня сходить в двадцатую?..
— Опять водку пить? Или теперь уж спиртишко? — вскинулся он на меня.
— Не-е, мы не будем...
Полтора месяца назад он поймал нас всех троих: меня, Герку Мамая и Манодю. Был день рождения у дяди Миши Кондрашова, самого старшего из нашей, двадцатой палаты; ему исполнилось ровно тридцать три года. И мы принесли ему в подарок, кроме зажигалок и мундштуков, еще и пол-литру водки: немножечко загодя подработали на дровах, продали газет, да и у Мамая опять откуда-то были деньги. Сказал, будто выиграл в очко. До этого мы с нашими ребятами, подшефными, никогда не пили — из взрослых мы вообще киряли только с Васькой Косым, Мишей Одессой и Борисом Савельевичем с рынка, — а тут Володя-студент, глядя на Манодю, голодными глазами провожавшего стограммовик, который первому как имениннику налили дяде Мише, засмеялся и спросил:
— Л'аппети вьян ан манжан — аппетит приходит во время еды? — Когда Студент был в настроении, он всегда подпускал всякие французские словечки, а также английские, немецкие и даже римские или — как их? — латинские. Латинскими, правда, куда больше него сыпал Борис Савельевич, Боря с Черного моря, но тот никогда не переводил, что такое сказал, будто говорил лишь для себя самого. Я пробовал было перехватить у них эдакую привычку, но что я знал? Еле-еле да чуть-чуть один немецкий, да и то — велика ли гордость-радость выражаться на фашистском-то языке? — Вы, я смотрю, и сами не прочь по наркомовской норме? Ну — валяйте. Сан фасон, без церемоний.
Я видел, как сверкнул глазами Мамай, а Манодя потупился, но не выдержал и облизнулся. Да у меня и у самого-то дернулись губы.
— Сам-то ты, Студент, не фасонь. Не дури. И без тебя у них, ясно море, на такие дела учителей хватает, — попробовал его урезонить дядя Миша. Но они, видать, и перед тем деранули помалу, и Володя был явно навеселе:
— А ты, новоявленный Иисус Христос, пассэ муа сэ мо — простите за выражение — полагаешь, что они не научатся без нас? Считай, свершившийся факт, фэт акомпли. Ты скажи им спасибо, что хоть досюда-то донесли. Раз смогли раздобыть, смогли бы и выпить. Это им за солдатскую честность. Лё вен э тирэ, иль фо лё буар, — вино раскупорено, остается только его выпить! Тезка, как будет лё вен э тирэ, иль фо лё буар — наоборот?
И он опять захохотал.
— Рауб ёл оф эрит э нев ёл, — не шибко задумываясь, пальнул Манодя.
Была у Маноди такая привычка — лихо переворачивать любые слова вверх тормашками, взад пятки, шиворот-навыворот-наоборот. Это, может, оттого, что шарики у него, поди-ка, немного стрясенные, контуженные: больше ведь ни у кого ничего подобного не получается. А может, просто так...
От Володиного намека, что, дескать, раз смогли достать, смогли бы и выпить, — спрятал глаза Мамай: когда мы шли с рынка в госпиталь, он нам предлагал ополовинить пол-литру самим, а остальное перелить в четушку, потому что в палате, конечно, нам вмазать не дадут. Так что ему было совестно побольше, чем Маноде: тот и облизнулся-то, наверное, не на водяру, а на биточки с гречневой размазней, которыми Володя и дядя Миша закусывали.
Мучился совестью Мамай недолго — и Володя нам все-таки налил, и он хряпнул первым, заправски занюхав корочкой.
— Видал миндал? — снова рассмеялся Володя-студент, переводя глаза с Мамая на дядю Мишу. — Прямо-таки ку дэ мэтр, мастерский прием. Скорее, правда, все таки ку дэ тэт: буквально — смелый, но необдуманный поступок. Хлещет, что твой фельдфебель-тряпошник! Са ира — это пойдет на лад, как пели когда-то санкюлоты.
— Кто сказал, что надо бросить водку на войне? После боя сердце просит водочки вдвойне! — расфорсился, как с ним часто бывает, Мамай.
— На доброе дело бы им ума хватало, на разную дурь-то, ясно море, они шибко горазды, я знаю, — со значением посмотрев на меня, сказал дядя Миша в ответ.
Тут уж и мне тоже приходилось умыться. Я прекрасно понял, на что дядя Миша намекал, — на ту историю, с карболкой...
А в общем-то нам хорошо сиделось тогда. Тихо-мирно-спокойно. Патефончик покручивал всякие довоенные пластинки — там «Брызги шампанского» — «брызги из-под лаптей»; Козин пел сладким козлетоном, слаще, чем у Козловского, про ослепшую артистку — песню, которую Володя-студент почему-то особенно любил:
Бывало, нищий не боится
Прийти за милостыней к ней.
Она ж у вас просить стыдится —
Подайте милостыню ей,
О дайте ми-и-илосты-ы-ыню ей!
И тут Володя под патефон еще и сам запел — да на своем французском прямо!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117