Он долго ещё рассуждал о предмете нашего спора и никак не мог постигнуть, почему лишился он следующего ему по всей справедливости удовлетворения за корм лошади, купленной им законным образом и отнятой у него безвинно. Наконец, чтоб отдать себе отчёт в этом происшествии, он стал бранить и проклинать полицмейстера, и мы расстались.
Глава XIV
Ветошник. Баня. Приезд поэта. Покровительство. Главный врач шаха
Отделавшись от такой напасти, пошёл я в суконные ряды. Мне хотелось непременно иметь платье из красного сукна, чтоб другим внушать к себе то почтение, которое я сам доселе чувствовал к лицам, носившим подобное платье. Итак, я вошёл в первую лавку и велел показывать себе красное сукно; но купец, посмотрев на мою скромную наружность, принял меня так гордо, что я немедленно обратился к случившемуся тут же ветошнику с огромною связкою разного старого платья. Ветошник утащил меня за забор одной мечети и разложил па земле свой товар, встряхивая поочерёдно каждую штуку и расхваливая её вкус и доброту. Мне очень понравился один шёлковый кафтан, с золотым галуном спереди и вызолоченными пуговицами. Ветошник тотчас надел его на меня; опоясал старою кашмирскою шалью, искусно спрятав в середину все дыры; заткнул за пояс блестящий кинжал и, обходя кругом меня, начал восклицать:
– Машаллах! Машаллах! Вы теперь одеты, как хан. В целом Тегеране никто лучше этого не может нарядиться. Сам церемониймейстер шаха в сравнении с вами – грязь!
Украсив себя в первый раз в жизни столь великолепною одеждою, я посматривал на свою особу с улыбкою самолюбия и с нетерпением желал узнать о цене. Ветошник сперва стал уверять меня, что он отнюдь не похож на других купцов, которые просят сто, а отдают за пятьдесят, и что когда он скажет слово, то можно на него полагаться. После такого предисловия он запросил за все двадцать четыре тумана, то есть более, нежели итог целого моего богатства.
Я тотчас скинул с себя наряд и хотел удалиться.
– Вы полагаете, что это дорого? – сказал он, удерживая меня. – Но подумайте, какие вещи! Этот кафтан и эта шаль принадлежали грузинке, первой любовнице шаха, которая надевала их на себя только два раза и потом продала мне. Клянусь вашею душою и моею головою, что я сам купил их за эту цену в высочайшем гареме. Сколько вы пожалуете?
Я отвечал, что по такой цене и торговаться нечего.
– Скажу я вам крайнее слово, – промолвил он, схватив меня за полу, – я полюбил вас как друга и, чтоб вам угодить, уступлю всё, на починок, за десять туманов. Ей-ей, нельзя ни полушки менее.
Видя его сговорчивость, я предложил ему пять туманов, Наступила жаркая борьба клятв, отказов, дружеской преданности и взаимного негодования; мы переходили беспрестанно от одного последнего слова до другого; наконец ветошник отдал всё за шесть туманов, уверяя честью, что он настолько же остаётся в убытке.
Я завязал купленные вещи в платок и пошёл к баням. Дорогою купил я себе ещё красные шёлковые шаровары, зелёные туфли с высокими каблуками и синюю шёлковую рубаху. В бане, где отсутствие искусственной оболочки делает всех людей равными, я легко внушил парильщикам и служителям высокое о своём достоинстве понятие, приказав натирать себе тело поярковою рукавицею со всею утончённостью этого небесного наслаждения; подавать гиль, едкую мазь, для истребления волос на коже; брить голову, освежать лоск на усах, бороде и кудрях, ниспадающих за ушами; и готовиться к крашению моих ногтей, ладоней и подошв золотисто-оранжевым цветом хны.
Банщик, который натирал меня поярковою рукавицею, начал действие изъявлением своего восторга насчёт редкой, истинно мужской, красоты моего тела. Затем уверял он меня, что никогда не мог я прийти в баню в счастливейшую минуту: только что ушёл отсюда один знаменитый хан, получивший от шаха почётное платье за привезение из Исфагана первых дынь; он был послан в баню шахскими звездочётами, которые избрали для него это именно время, как самое благополучное для парения тела и надевания обнов. Треск, производимый искусною рукою в моих суставах, раздавался по всему зданию; круглые куски мыла, бритвы и комки лоснящейся краски летали вокруг моей головы, как планеты вокруг солнца; и хна, полотенца и простыни двигались по моему мановению. Я был счастлив как нельзя более.
Когда, перейдя оттуда в уборную комнату, развязал я свой узелок, сердце забилось во мне от радости. Дотоле я никогда не носил шёлку, и мне казалось, что по мере надевания разных частей тонкой одежды возрождались и облагораживались и разные члены моего тела. Я подвязал шаровары по образцу особ лучшего общества; опоясался шалью на новейший манер, сзади широко, а спереди поуже; надвинул шапку набекрень, по-каджарски покрутил на пальце кудри; щёгольски засучил усы, и, с тайным удовольствием поглядев ещё раз в круглое зеркальце, на котором кладётся плата, щедро наградил банщика. Уходя оттуда, я чувствовал себя существом высшего разряда.
Идя улицей, в которой находился дом поэта, я увидел стечение народа перед его дверьми и пошёл туда, чтоб узнать, что бы это значило. Мне сказали, что Аскар-хан теперь только приехал и торжественно спускается в дом через крышу, что обыкновенно бывает, когда хозяин, которого полагали умершим, возвращается живым в своё семейство.
Я пробрался силою сквозь толпу и проникнул в залу, чтоб из первых представить ему мои поздравления. Аскар не узнал меня и почти не хотел верить, что я тот самый грязный оборванец, которого видел он у туркменов, Зала была наполнена гостями и домашними: одни радовались его приезду, другие были в отчаянии; но все, и сам даже мирза Фузул, который надеялся занять его должность, с одинаковою улыбкою на устах уверяли воскресшего Царя поэтов, что «место его в их сердцах было не занято» и что «глаза их просветлились при воззрении на его лицо».
Между тем явился с большим шумом один из дворцовых феррашей и приказал Аскар-хану следовать вместе с ним к шаху. Царь поэтов, согласно принятому у двора обряду, отправился в арк, в дорожном платье, в сапогах и весь покрытый пылью. Собрание разошлось. На дворе повстречался со мною управитель дома, с лицом, опрокинутым вверх ногами и я сказал ему:
– Ради имени аллаха, видите, что я вам говорил правду: хан жив!
– Да, точно, жив, – отвечал он уныло. – Да здравствует многие лета. Но аллах велик: мы все от аллаха и к нему возвратимся.
Оттуда пошёл я к воротам арка, где всегда собирается множество праздного народу и записных зевак. Возвращение поэта было предметом общих рассуждений: одни уверяли, что, получив известие о его прибытии, шах изволил приказать, что это невозможно и быть не должно; что он однажды умер и может себе и впредь оставаться в покойниках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Глава XIV
Ветошник. Баня. Приезд поэта. Покровительство. Главный врач шаха
Отделавшись от такой напасти, пошёл я в суконные ряды. Мне хотелось непременно иметь платье из красного сукна, чтоб другим внушать к себе то почтение, которое я сам доселе чувствовал к лицам, носившим подобное платье. Итак, я вошёл в первую лавку и велел показывать себе красное сукно; но купец, посмотрев на мою скромную наружность, принял меня так гордо, что я немедленно обратился к случившемуся тут же ветошнику с огромною связкою разного старого платья. Ветошник утащил меня за забор одной мечети и разложил па земле свой товар, встряхивая поочерёдно каждую штуку и расхваливая её вкус и доброту. Мне очень понравился один шёлковый кафтан, с золотым галуном спереди и вызолоченными пуговицами. Ветошник тотчас надел его на меня; опоясал старою кашмирскою шалью, искусно спрятав в середину все дыры; заткнул за пояс блестящий кинжал и, обходя кругом меня, начал восклицать:
– Машаллах! Машаллах! Вы теперь одеты, как хан. В целом Тегеране никто лучше этого не может нарядиться. Сам церемониймейстер шаха в сравнении с вами – грязь!
Украсив себя в первый раз в жизни столь великолепною одеждою, я посматривал на свою особу с улыбкою самолюбия и с нетерпением желал узнать о цене. Ветошник сперва стал уверять меня, что он отнюдь не похож на других купцов, которые просят сто, а отдают за пятьдесят, и что когда он скажет слово, то можно на него полагаться. После такого предисловия он запросил за все двадцать четыре тумана, то есть более, нежели итог целого моего богатства.
Я тотчас скинул с себя наряд и хотел удалиться.
– Вы полагаете, что это дорого? – сказал он, удерживая меня. – Но подумайте, какие вещи! Этот кафтан и эта шаль принадлежали грузинке, первой любовнице шаха, которая надевала их на себя только два раза и потом продала мне. Клянусь вашею душою и моею головою, что я сам купил их за эту цену в высочайшем гареме. Сколько вы пожалуете?
Я отвечал, что по такой цене и торговаться нечего.
– Скажу я вам крайнее слово, – промолвил он, схватив меня за полу, – я полюбил вас как друга и, чтоб вам угодить, уступлю всё, на починок, за десять туманов. Ей-ей, нельзя ни полушки менее.
Видя его сговорчивость, я предложил ему пять туманов, Наступила жаркая борьба клятв, отказов, дружеской преданности и взаимного негодования; мы переходили беспрестанно от одного последнего слова до другого; наконец ветошник отдал всё за шесть туманов, уверяя честью, что он настолько же остаётся в убытке.
Я завязал купленные вещи в платок и пошёл к баням. Дорогою купил я себе ещё красные шёлковые шаровары, зелёные туфли с высокими каблуками и синюю шёлковую рубаху. В бане, где отсутствие искусственной оболочки делает всех людей равными, я легко внушил парильщикам и служителям высокое о своём достоинстве понятие, приказав натирать себе тело поярковою рукавицею со всею утончённостью этого небесного наслаждения; подавать гиль, едкую мазь, для истребления волос на коже; брить голову, освежать лоск на усах, бороде и кудрях, ниспадающих за ушами; и готовиться к крашению моих ногтей, ладоней и подошв золотисто-оранжевым цветом хны.
Банщик, который натирал меня поярковою рукавицею, начал действие изъявлением своего восторга насчёт редкой, истинно мужской, красоты моего тела. Затем уверял он меня, что никогда не мог я прийти в баню в счастливейшую минуту: только что ушёл отсюда один знаменитый хан, получивший от шаха почётное платье за привезение из Исфагана первых дынь; он был послан в баню шахскими звездочётами, которые избрали для него это именно время, как самое благополучное для парения тела и надевания обнов. Треск, производимый искусною рукою в моих суставах, раздавался по всему зданию; круглые куски мыла, бритвы и комки лоснящейся краски летали вокруг моей головы, как планеты вокруг солнца; и хна, полотенца и простыни двигались по моему мановению. Я был счастлив как нельзя более.
Когда, перейдя оттуда в уборную комнату, развязал я свой узелок, сердце забилось во мне от радости. Дотоле я никогда не носил шёлку, и мне казалось, что по мере надевания разных частей тонкой одежды возрождались и облагораживались и разные члены моего тела. Я подвязал шаровары по образцу особ лучшего общества; опоясался шалью на новейший манер, сзади широко, а спереди поуже; надвинул шапку набекрень, по-каджарски покрутил на пальце кудри; щёгольски засучил усы, и, с тайным удовольствием поглядев ещё раз в круглое зеркальце, на котором кладётся плата, щедро наградил банщика. Уходя оттуда, я чувствовал себя существом высшего разряда.
Идя улицей, в которой находился дом поэта, я увидел стечение народа перед его дверьми и пошёл туда, чтоб узнать, что бы это значило. Мне сказали, что Аскар-хан теперь только приехал и торжественно спускается в дом через крышу, что обыкновенно бывает, когда хозяин, которого полагали умершим, возвращается живым в своё семейство.
Я пробрался силою сквозь толпу и проникнул в залу, чтоб из первых представить ему мои поздравления. Аскар не узнал меня и почти не хотел верить, что я тот самый грязный оборванец, которого видел он у туркменов, Зала была наполнена гостями и домашними: одни радовались его приезду, другие были в отчаянии; но все, и сам даже мирза Фузул, который надеялся занять его должность, с одинаковою улыбкою на устах уверяли воскресшего Царя поэтов, что «место его в их сердцах было не занято» и что «глаза их просветлились при воззрении на его лицо».
Между тем явился с большим шумом один из дворцовых феррашей и приказал Аскар-хану следовать вместе с ним к шаху. Царь поэтов, согласно принятому у двора обряду, отправился в арк, в дорожном платье, в сапогах и весь покрытый пылью. Собрание разошлось. На дворе повстречался со мною управитель дома, с лицом, опрокинутым вверх ногами и я сказал ему:
– Ради имени аллаха, видите, что я вам говорил правду: хан жив!
– Да, точно, жив, – отвечал он уныло. – Да здравствует многие лета. Но аллах велик: мы все от аллаха и к нему возвратимся.
Оттуда пошёл я к воротам арка, где всегда собирается множество праздного народу и записных зевак. Возвращение поэта было предметом общих рассуждений: одни уверяли, что, получив известие о его прибытии, шах изволил приказать, что это невозможно и быть не должно; что он однажды умер и может себе и впредь оставаться в покойниках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125